Когда всё кончилось
Шрифт:
Этот возглас заставил соседей подняться с места. Перешептывались, поглядывая на нее, родные ее бывшего жениха, и иронически улыбающаяся акушерка, сидевшая напротив, прервала разговор свой с соседом. Но ей все это было безразлично; не хотелось об этом думать.
Словно пригвожденная, стояла она одна-одинешенька у стены, в углу пустой гостиной, и понемногу овладевало ею беспредельное уныние: «Не стоило… Не стоило совсем ехать на эту дурацкую вечеринку…»
Стоя так у стены и глядя задумчиво и грустно на какое-то желтое пятно
Уж давно чувствует она, как буднично-пусто угасает ее жизнь, жизнь избалованной барышни. Это чувство не покидает ее и тогда, когда она бродит с Липкисом, и тогда, когда размышляет целыми часами о богатом сынке — Шмулике Зайденовском…
Тем временем пьяный гул перенесся из столовой в гостиную. Охмелевшие люди с багровыми, потными лицами, уже галдели здесь, настойчиво чего-то добиваясь. Осаждая стоявший в углу рояль, они толкали друг друга и кричали Тане Тарабай:
— Ничего, ничего! Все равно не отвертитесь!
Но понемногу гул становился все тише и совсем смолк, прихлопнутый извозчичьи-хриплым возгласом Тарабаева племянника:
— Тише, тише! Барышня Таня сыграет что-нибудь гостям!
Сразу наступила тишина. Небольшая пауза ожидания — и потом первые, тихо воркующие звуки бетховенской первой сонаты, легкие, застенчиво-нежные, словно смущенные только что раздавшимся шутовским окриком, улыбающиеся детски-наивно давно знакомым мягким басовым аккордам:
— Ну, как же вы там, аккорды? Не противны вам все эти господа, которые собрались послушать?
Никто не смел прервать этой воркующей тишины, и лишь в противоположном углу, у дверей, никак не мог угомониться пожилой пьяный поляк, все напиравший на собеседника и в чаду хмельного восторга превозносивший до небес умницу Тарабая:
— От то шельма, тен пан Тарабай! Шельма!
Вдруг среди всеобщего молчания раздался голос матери Вовы:
— Что же это? Куда вы запропастились, реб Нохум?
Толстая женщина стояла одна посреди гостиной и с расстроенным, озабоченным видом искала глазами Тарабая:
— Ох, он мне так нужен, реб Нохум…
Из группы людей, окруживших рояль, вышел бывший жених Миреле и благовоспитанно отозвал мать в сторону:
— Тише! Как раскричалась! Погоди — успеешь еще повидать реб Нохума.
Миреле вышла из гостиной и уныло направилась через соседнюю темную комнату в столовую: ей казалось, что необходимо здесь кого-то разыскать. «Ах да, нужно ведь разыскать акушерку Шац».
Но у дверей соседней темной комнаты она наткнулась на бывшего жениха и его родителей, стоявших возле Нохума Тарабая, и шарахнулась обратно.
До слуха ее долетело, как отец Вовы толковал Тарабаю:
— Коли тот отдает нам старшую дочку… Коли тот говорит: вот вам приданое — делайте с ним что хотите…
А мать подхватывала со слезами в голосе:
— Пошли вам Бог здоровья, реб Нохум, — уж возьмите вы к себе эти деньги… Не хочу
Миреле вернулась в гостиную и, пройдя оттуда в столовую, застала акушерку странно возбужденной и навеселе; от нее противно пахло вином.
— Ну что ж, Шац, вы, кажется, сегодня совсем не намерены вернуться домой?
Они оделись и поехали домой; сидели рядышком в старых санках реб Гедальи и под мерный стук копыт уносились в ночь, окутавшую сонное село.
Тихо, с глупо-растерзанным видом всхлипывал, погоняя лошадей, мальчишка-кучеренок; он был в обиде на здоровенных, отлично одетых кучеров, которые в кухне и на конюшне изводили его, толкая от одного к другому и щелкая при этом по голове.
Подвыпившая акушерка Шац в пути как-то очень уж много хохотала и болтала.
Миреле сидела возле нее в глубоком унынии. Она глядела в ту сторону, где фонари сахарного завода стояли терпеливо на страже возле каменных складов рафинада, и чувствовала пустоту тех дней, что уже миновали, и тех, что начнутся с завтрашнего дня. «Ведь уж теперь конец? Все кончилось?»
Когда она наконец подъехала к своему крыльцу, тихонько постучала в кухонную ставню и так же тихо вошла в дом, Гитл, услышав из спальни осторожные шаги в столовой, крикнула ей заспанным голосом:
— Там, на столе, телеграмма… от отца…
Миреле подошла к столу и развернула телеграмму:
— Он приезжает… завтра днем…
Она почему-то не отправилась к себе в комнату, а села на диван, не выпуская из рук телеграммы; впервые за все это время принялась она думать о реб Гедалье.
Ведь она, в сущности, не любит даже его, отца своего. Ей лишь мучительно жалко его: и оттого, что он болен застарелой болезнью, на которую давно уже указывали ему врачи, и оттого, что так неудачны и запутанны его дела…
Говорят, что он истратил уже уйму своих собственных денег и спустил весь капитал, полученный в наследство от тестя… Возможно, что он стоит теперь перед настоящим крахом… Но она, Миреле… Она сама несчастна и не способна ни к какой работе…
Она ничем не может ему помочь.
Уже побелели щели ставень, когда Миреле наконец разделась в своей комнате и легла в постель. Где-то далеко, в предрассветной напряженной тишине, обнявшей спящий городок, позванивали бубенцами возвращающиеся домой почти порожняком сани, очевидно, Бурнесов, и какая-то словно послесвадебная грусть была в этом звоне. А Гитл вдруг почему-то стала у себя в комнате одеваться ни свет ни заря и потом принялась хлопотать в столовой при свете лампы. Просто удивительно: эта немолодая, молчаливая, упрямая женщина втайне не переставала любить своего бестолкового мужа и тосковать по нем. Весть о его возвращении сильно ее взволновала: она провела беспокойную ночь и теперь суетилась по хозяйству, чтобы скоротать время до приезда мужа.