Когда всё кончилось
Шрифт:
— Есть где-то далеко городок, и в том городке живет девушка, которую зовут Миреле Гурвиц. Когда-то любила меня эта девушка… крепко любила…
Целый день потом вспоминалось Миреле лицо его, как бы слегка подернутое туманом и мучительно-милое, и овладевало мыслью и сердцем. Но дома уже все дышало предстоящей помолвкой. Миреле слышала из своего уголка, как в соседних комнатах передвигают столы, как кто-то жалуется и соображает:
— Что вы думаете? Если от Зайденовских приедет не трое человек, а больше, будет тесновато…
Она пыталась изгнать из мыслей образ Натана Геллера и заставляла себя думать о том, что у Шмулика Зайденовского такой европейский вид: «Я уже думала об этом когда-то… во время наших совместных
Глава девятая
Они приехали в пятницу днем — еще нестарые отец с матерью, живущие на тихой окраине большого губернского города, со старшим сыном-женихом и семилетней дочуркой — последышем; привезли они с собой целый запас светски-сдержанных самодовольных улыбок. Улыбка оказалась заразительной: она появилась даже на лицах совершенно посторонних людей, неожиданно ставших добрыми-предобрыми. Все, точно сговорившись, приходили к выводу: «Отцы друг другу очень полюбились… Недаром оба еще в прежние годы в Садагуре „чумаковали [13] “: вот и теперь пришлись друг другу по душе… Не то что жених и невеста…»
13
Чумаковать — заниматься чумацким промыслом, возить на волах на продажу разные товары. Здесь, возможно, в значении «были знакомы, занимались одним видом деятельности». — Примеч. ред.
Семилетняя сестренка слишком часто, как взрослая, меняла платьица; она неизменно карабкалась на стул матери всякий раз, когда родители рассказывали о том, как она разговорилась в вагоне второго класса со старым генералом.
— Старшая дочь, — рассказывала мать жениха, — кончает в нынешнем году гимназию; она очень занята и должна учиться. А ее, младшенькую, захватили с собою — пускай еще немного погуляет.
И, глядя прямо в лицо ребенку, она быстро мигала маленькими черными глазками, словно близорукая ночная птица, и с тревогой разглядывала черное пятнышко на носу ребенка, спрашивая хрипловатым голосом:
— Ну, как тебе нравится невеста? Видела ты ее?
Благообразно-молчаливая Гитл, сидя рядом, наблюдала гостью: высокая, худощавая, слегка утомленная женщина с матово-смуглым, продолговатым, типично бабьим лицом, тупым куриным мозгом и огромными руками и ногами. В каштановом парике ее красовалась великолепная головная шпилька — фамильная драгоценность, видно, очень дорогая, усаженная бриллиантами.
Говорить ей было не о чем, и она слишком много и самодовольно улыбалась и несколько раз принималась рассказывать сначала:
— Ну вот, пришла телеграмма как раз в Пурим во время ужина… За ужином было гостей человек пятнадцать, и он, значит, Яков-Иосиф, само собою, сразу скомандовал: «Вина! Откопать сейчас вина!» А вино было закопано в погребе еще в том году, когда родился Шмулик… Ну, можете себе представить…
Немного подальше, перелистывая книгу, взятую с маленькой этажерки, рядом с родственником-кассиром, стоял стройный, рослый, двадцатичетырехлетний молодой человек — жених. Два полученных им от кассира письма, написанных весьма цветистым слогом, внушили ему уважение к их автору — видимо, человеку с образованием, и теперь он считал нужным поделиться с собеседником сведениями об Ахад-Гааме [14] .
14
Ахад-Гаам (Ашер Хирш Гинцберг; 1865–1927) — еврейский писатель-публицист и философ. — Примеч. ред.
— Знаете ли, это такой человек, который может за целый год не проронить ни единого
У жениха была небольшая рыжевато-белокурая бородка; бакенбарды, суживаясь около ушей, сливались с темно-русыми волосами, обрамляя лицо круглой полоской. И все же он поразительно походил на отца, некрупного, коренастого, подвижного брюнета средних лет, с красивой черной, как смоль, длинной бородой и бойкими, как будто натертыми лаком, черными глазами. Этот веселый человек сердечно и благодушно облапил реб Гедалью за чайным столом и едва не расцеловался с ним, а потом вдруг, обернувшись к Гитл, прокричал своим сочным, грудным голосом:
— Ну, матушка, какие шесть тортов привезли мы вам в подарок — пальчики оближешь!
Все собирались в синагогу.
Между матерями жениха и невесты сидела раввинша Либка с приехавшей к ней в гости свекровью — бабой с простоватым лицом и давно выпавшими передними зубами, в шелковом платочке на голове. Она не знала, куда деть руки, потрескавшиеся от работы на кухне, и старательно прятала толстый палец, к которому давно уже прирос шестой — лишний. А возле отца жениха сидел раввин Авремл, все время улыбавшийся и покручивавший седеющие пейсы. Он был очень доволен, что отец жениха носит по субботам шелковый чуть-чуть укороченный сюртук и что, стало быть, не перевелись еще на свете благообразные и набожные люди, и застенчиво высказал предположение:
— В синагоге, вероятно, прихожане попросят, чтобы Яков-Иосиф помолился вместо кантора у аналоя… Они помнят еще, наверное, как он молился когда-то в Садагуре на Новый год и в Судный день.
Отец жениха, человек бывалый, докуривая последнюю предпраздничную папиросу, принял серьезный вид:
— Да что вы? Чтоб я да вместо кантора? Боже упаси.
Ему хотелось, чтоб его подольше упрашивали.
Вдруг все сразу поднялись с мест. Отец жениха, забыв о раввине, принялся издали любезно кланяться Миреле, вошедшей в столовую в длинном сером шелковом платье. Голубые глаза ее улыбались приезжим гостям, но только что освеженное водой лицо выглядело усталым, болезненным и как будто немного постаревшим. Постороннему глазу могло бы показаться, что это не молодая невинная девушка, а необычайно страстная женщина, вышедшая замуж несколько лет назад, горячо любящая мужа и отдающаяся ему пылко и без всякой меры — такое усталое и томно-бледное было у нее лицо, несмотря на то, что она только что умылась ледяной водой и всякими средствами старалась придать себе бодрый вид.
Отец жениха не расслышал того, что она сказала ему, улыбаясь голубыми глазами. Он наклонился к реб Гедалье:
— Пора в синагогу? Отлично, я готов.
Когда он снова обернулся к Миреле, она уже не обращала на него внимания. Она стояла у окна рядом со Шмуликом и улыбалась ему, блестя голубыми глазами:
— После вашего отъезда из уездного города я была там еще раз и бродила одна по пустынным улицам. Когда это было — дай Бог памяти…
Но мысли ее были заняты чем-то другим, и так и не удалось ей этого вспомнить; потом снова ушла она к себе в комнату, снова пыталась придать немного краски бледному лицу, а вернувшись в столовую, предложила Шмулику, который из-за нее не пошел в синагогу:
— Не хотите ли немного пройтись по городу?
Девушки в платочках останавливались там и сям у своих калиток и глядели на гуляющую парочку; а они свернули с главной улицы в боковые переулочки: ярко светились там окна синагог, где совершалось субботнее богослужение. И в кривых, обмазанных глиной оконцах домишек мерцали огоньки субботних свечей. Две девушки-невесты, пришедшие в гости к приятельнице-соседке, стояли с нею вместе под таким кривым оконцем, приглядывались к Миреле и к жениху, но никак не могли разглядеть лица Шмулика. А молодая бабенка, стоявшая на улице, видела, как Миреле остановилась с женихом перед обмазанной глиной дверью домика, где жил Липкис, и указала ему на этот дом: