КОГИз. Записки на полях эпохи
Шрифт:
16
– Геночка, старичок, – бородачи радостно засуетились, увидев приближающегося к ним Генку, и тут же налили ему рюмку, и уже протягивали нацепленный на вилку белый маринованный гриб.
– Послушай, старик, – обратился к Генке Мир, – ты у нас тут самый начитанный и самый образованный. Рассуди наш спор. Вот этот старый трухлявый пень, – Мир презрительно указал пальцем на Макара, – собрался жениться. Он сказал Валерке Шашурину нашему колдуну и комсомольскому одописцу, что, мол, это вы, поэты, рано помираете, и вас жизнь не любит, а мы, художники, живем долго. Мы с Валеркой и с Юркой Адриановым пытались его отговорить – бесполезно.
– А на ком хоть он собрался жениться-то? – Генка искренне удивился
– Да на Галке. Помнишь, он ее сюда неделю назад приводил, а ты ее еще Белоснежкой назвал.
– Макарушка, да ей же еще пятнадцать лет. Кто тебе разрешит на ней жениться? Это дело подсудное – растление. Она вся такая худенькая, бледненькая, из локтей сучки торчат; я не видел, есть ли у нее зубы, но ресниц-то точно нет, да и вместо косички какой-то мышиный хвостик.
– Сам ты мышиный хвостик. Ничего ты не понимаешь в настоящей русской женской красоте! Все с какими-то торговками якшаешься. И лет ей не пятнадцать, а семнадцать, а на Руси это возраст замужества. Она приехала из Лукоянова поступать в театральное училище, да не прошла. Вот теперь у подружек в общаге живет. Все остальное меня не интересует – я ее люблю и хочу, чтобы она была моей законной женой. И хочу, чтобы вы ее тоже полюбили.
– Дружище, да мы ее будем любить даже тогда, когда она тебя через пятнадцать лет бросит, став здоровенной толстой торговкой. Чтобы вместе счастливо прожить жизнь, надо ее вместе построить. А ты ее, свою Белоснежку, хочешь затащить в свою, уже готовенькую, жизнь. Как бы она ей ни нравилась: тусовка, общение, люди, проблемы, заботы, работа, – это все создал или культивировал вокруг себя ты сам. Это – не ее. И есть три варианта развития событий. Либо она постарается все перестроить под себя – и тебя, и нас, либо вырвет тебя из этого твоего-на-шего мира и утащит, чтобы создать какой-то другой, новый, уже под «вас-вместе» скроенный, либо она не примет весь наш круг и, поняв, что это не для нее, просто уйдет.
– Гена, ты чего-то не понял. Галка – это не Маргарита, я хочу иметь семью, у нас будут дети. Не считаю я себя стариком, как наш Мир. Я еще долго собираюсь жить. Это вон поэты ваши хлюпики – живут до сорока: Пушкин, Лермонтов, Есенин, Маяковский. А мы, художники: Левицкий – восемьдесят семь, Айвазовский – восемьдесят три, Шишкин и Лагорио тоже до восьмидесяти только чуть-чуть не дотянули.
И вообще все это – пустой разговор, через неделю – свадьба, и ты – в числе гостей. А сейчас давай лучше встречать гонцов – кажется, праздник продолжается. Вон явились: наш Луис Корвалан со своим помощником, великим нижегородским поэтом Уваровым.
17
Дверь с шумом раскрылась, На пороге появились еще два бородача: поэт Уваров с большим белым лицом, обращенным в потолок, видимо, из-за небольшого роста, и художник Павлов, заросший так, что не было видать ни шеи, ни лба, ни носа, ни щек – одни горящие глаза. Они втащили в центр мастерской огромную бельевую выварку, полную живых раков. Те, серые, вращали усами, глазами, клешнями, создавая какую-то фантастическую, живую, кипящую массу.
Павлов тут же потребовал, чтобы Мир налил ему выпить, а Уваров начал громким голосом командовать кухней и приготовлением раков. Как бы невзначай у Арсенина в заначке оказалась десятилитровая фляга красного грузинского «Саперави», которое привез ему в подарок с Кавказа тот же Уваров. А что может быть вкуснее красного «сухаря» с вареными раками?
– Павлов, – обратился Генка к выпившему и от этого повеселевшему патлатому художнику. Почему-то все обращались к нему по фамилии, – что это они решили тебя Луисом Корваланом обзывать?
– О, Геночка, это очень изящная и впечатляющая история, и я тебе ее обязательно расскажу. Да прямо сейчас, пока Уваров кулинарит. Слушай! – Павлов уселся на разбитое кресло со стаканом в руке, Генка пристроился рядом, да и Мир с Макаром затихли, прислушиваясь. – Ровно неделю назад, копейка в копейку, часы можно проверять,
Наши «колобки в погонах» завелись и велели мне что-нибудь нарисовать на рекламном театральном щите – стоял там, загороженный кустами. Уваров дал мне несколько угольков из недавно прогоревшего кострища, и я быстренько их обоих нарисовал. После изучения моего творчества эти два общественно признанных негодяя решили, что мои деяния уголовно наказуемы, и отвели всех нас в пикет милиции, что сбоку от кафе «Дружба».
И если трех моих друзей отпустили после выяснения личности, то меня наутро вытащили на какое-то судилище, возглавляемое майором милиции Пал Климентьевичем, который сделал вид, что меня не знает. Там мне объяснили, что в течение пятнадцати суток я буду либо таскать щебенку во дворе управления, либо рисовать стенгазеты для всех райотделов, причем рисовать по-хорошему, а не так, как вчера.
Не знаю, чем бы все это кончилось, только Дмитрий Дмитриевич Арсенин – теперь я его зову только по имени-отчеству – позвонил генералу УВД товарищу Усачеву и сказал, что его парадный портрет почти готов и надо бы его посмотреть. Портрет, как вы понимаете, писал Макарушка. Генерал приехал его смотреть, и наш Арбенин сумел объяснить генералу, что лессировки на кителе сумеет выполнить только лучший художник по кителям – Павлов.
Вот так я стал Луисом Корваланом. Того, с легкой руки академика Сахарова, обменяли на антисоветчика Буковского, а меня – на портрет генерала Усачева. А какой из себя этот Корвалан, я даже не представляю. А ты, Генка, представляешь, какой он из себя?
18
– А чего его представлять? Я его видел еще до того, как он пластическую операцию сделал. И, можно сказать, почти выпивал с ним. Это тоже интересная история, и, если вы еще в состоянии слушать, то могу и рассказать.
– Сейчас узнаем у Уварова, когда будут готовы раки, и тогда…
– Пускай рассказывает – я эту историю знаю, – Уваров уже подошел к компании и стоя попивал из стакана в подстаканнике крепкий чай.
– Это было несколько лет назад. Мы с Валеркой Шашуриным и Юркой Уваровом вместе поехали в Москву, каждый по своим делам. Валерка – выхлопатывать комсомольскую путевку от журнала «Огонек» на БАМ для Славы Жемерикина и для себя: Славе пора было академиком становиться, Валере отрабатывать членство в Союзе писателей, куда его только что приняли. У Уварова новая книга выходила в «Современнике» – надо было верстку читать. А я должен был сделать репортаж со съезда художников. Поэтому прямо с вокзала Шашурин поехал в «Огонек», Уваров – в издательство, а я – в гостиницу «Россия» к нашему любимому Дим Димычу.
Мы с ним быстренько сходили к администратору, где Дима договорился, что меня поселят в номер, который он в двенадцать дня освобождает. Как он сумел договориться – не знаю, но лучше бы он этого не делал, потому что дальше началась чертовщина.
В этом огромном двухместном номере, из окна которого была видна Красная площадь, после обеда собрались и Уваров, и Шашурин, и наш телеоператор Глеб Бабушкин, который приехал в Москву на редакционной машине… К ним присоеденились какие-то шальные московские художницы, поклонницы Дмитрия. Все было весело, как будто мы не виделись друг с другом год. Кто-то регулярно бегал в буфет, откуда притаскивалась очередная пузатая бутылка коньяка «Москва».