Кола
Шрифт:
Спросил тихо, обеспокоенно:
— Почему же он Афанасию не рассказывает?
— Кто его знает.
Смольков долго почесывал бороденку, задрав ее, гладил острый кадык. Андрею захотелось присесть, отдохнуть чуток. Ногу оберегая, примостился к Смолькову: с акулой и вправду успеется.
Смольков на камне посунулся, сказал мягко, как о горе минувшем:
– Что об этом теперь? Полно! Сулль виду не подает – и нам не следует. – Он положил на Андрея руку. – Я вот все за тобой смотрю, Андрюха: работящий мужик ты, покорный.
Андрей вспомнил,
Смолькову ответил:
– Говорил уже: крепостной я. В работе сызмальства.
– Вот я и думаю: воля тебе нужна – хозяйственным стал бы скоро, богатым.
Андрей усмехнулся:
– Богатым мне не быть сроду. А жил бы людей не хуже.
– Сноровки у тебя много, ловкости. За что ни возьмешься, все ладится. Афанасию далеко до тебя. А он по Коле умелец знатный.
– Что удумал хвалить? Хочешь, чтобы к акуле я один шел?
– Нет. Так это я. Говорить мне с тобой приятно. По пути нам.
– Что про это? Говорили уж не раз.
Еще как вернулись с первого лова напуганные морем до смерти, Смольков говорил: «Коль пойдем теперь к норвегам – не дойти нам, Андрюха, сгинем. Обождать надо. Может, до самой весны придется».
– Афанасий-то, слышь, знак принял, – сказал Смольков. – Если телом и сдюжит, не пойдет больше в море.
– Может, – Андрей все про Сулля думал. Вспоминал движения его, слова, взгляды. Нет, ничем и ни разу не выдал Сулль, что знает для себя неприятное. И все же поверилось: слышал он разговор.
– Нам о себе тоже подумать надо. Мне это море в печенках уж. Дождемся, как Афанасий.
– С Афанасием вина моя. Я ее недобил.
– Вина не в этом твоя, – мягко сказал Смольков, – а в том, что кротилку не пожалел.
– Как это? – насторожился Андрей.
– Так. Коли сам коленом ударился – мог бы кротилкой-то промахнуться. Хотел помочь, а не смог: не успел, значит.
Андрей повернулся, снял с плеча его руку.
– Ты что – в уме ли?
– В уме. – Смольков руку убранную словно и не заметил. Голос у него тихий, ласковый. – Ударился сам: спужался. Все ударены были. Все спужались. Никто бы не догадался. – Смольков вздохнул с сожалением, как о ненайденном кладе. – Удача нам в руки шла. Сулль остался один бы, нас двое. Не подумал, Андрюха, ты.
Вспомнилось, как вскочил на корму Смольков, от акулы подальше, и словно прилип к веслу: глаза выжидающие. Не врет: вправду, помедлил бы...
Андрей привалился к камню, зажмурился. Смолькова слушал как бы издалека.
— Нам теперь, Андрюха, себя поберечь надо. Ходить в море троим опасно. Такого сговору не было. – Смольков опять на шняку кивнул. – Эдак вот шибанет еще – сгинем ни за понюх. Афанасий, если и оклемается, на промысел не ходок: он знак принял. И я теперь хворым скажусь. Ты меня поддержи.
Андрей долго смотрел на море за шнякой. Темное, неспокойное, где-то очень недалеко оно сливалось с таким же холодным небом.
Начинался отлив.
Андрей развернул за плечо Смолькова.
– Слушай, давай уйдем. Счас прямо. Я харч принесу, ты парус. Дойдем – хорошо, не дойдем – бог с ним, и на лове можно утопнуть.
У Смолькова глаза удивленные.
– Не-еет, – возразил он жестко. – Я слишком долго жду этого, чтобы вот так, наобум. – И скривил губы в ухмылке. – Как говорил Сулль, удача нужна нам верная...
Утром Андрей проснулся – в памяти весь вчерашний день: Афанасий, акула, разговор со Смольковым, Сулль. Худо сложилось все. От разговора смольковского на душе груз камнем. Сулль с Афанасием будто про все догадываются, молчат. За ужином словом не перекинулись. Сулль сидел пасмурный, зажал в зубах трубку. Афанасий слова не говорил, вздыхал только. Вечор, пока парили ему спину и натирали, Андрей заметил: необычно смотрел на него Афанасий, вглядывался. Ох, чем-то все кончится?
В избе холодать стало. В окно пробивался сумрачный свет. По-летнему бы время уже к обеду, а Сулль их не поднимает, хотя, Андрей чувствует, все не спят. Работы, значит, не будет нынче. Еду варить черед Афанасия, а тому, видно, не до этого.
Андрей встал, принялся растапливать печь. Сухие лучины сразу занялись огнем, блики метались по стенам. Афанасий кряхтя слез с полатей, пошел во двор. Лицо хмурое. На взгляд Андрея махнул рукой:
– Кажись, полегчало.
Пошел твердо, а в шаге легкости не было.
Поднялся и Сулль, вышел следом. Смольков привстал на полатях, оглядываясь на дверь, зашептал:
— Андрюха, ты последи за ними. Что они вдвоих-то пошли.
Он хотел еще что-то сказать, не успел: Сулль вернулся, принес из сенцев анкерок с дешевым норвежским ромом, столешник холщовый. Похлебку велел варить с мясом.
За стол сели умытые, в чистых рубахах. Смольков спиною к печи, держался руками за поясницу, вздыхал, морщился. С анкерком на свежем столешнике застолье выглядело празднично, а молчание – как на поминках.
– Спина у меня болит и голова кружится, – Смольков говорил постанывая, – то ли понадсадился вчера, то ли погода сменится. – Ему никто не ответил. Сулль стоя разливал ром. Афанасий снимал с опояски нож.
Нож у Афанасия всем на зависть: рукоять из темной кости, в рисунках мелких, заполненных оловом, красивая и в руке ладная. Ножны тисненой кожи, бахрома цветная. На самом ноже крест старинный, медью вчеканенный. Ударит Афанасий лезвием по железу – зарубка, а на ноже и следа нет. Сулль любит бриться этим ножом, каждый раз хвалит его, торгует: за такой корову можно купить. Афанасий же ни в какую: нож семейный, наследственный.