Кола
Шрифт:
– Обидеть новый человек не очень хорошо.
Афанасий споткнулся в хохоте и смотрит в упор на Сулля.
– Думаешь, я за деньги с тобой пошел?
Мягкий голос у Сулля будто делся куда-то, ехидным стал:
– Нет. Афанасий держал маленький злой обида.
– Ты на слове меня поймал, на грехе, – перебил его Афанасий. – Вправду, зло таил я. Да теперь позади это.
Афанасий обмяк пьяно, сложил на столе руки, склонил на них голову:
— Что я могу? Знак мне был. – Голос у него поникший.
– Очень жаль, Афанасий. Будем идти по акул трое.
Афанасий
— Опасливо троим, Сулль Иваныч, опасливо. – Смольков раскраснелся от выпитого, икает пьяно, теребит за рукав Сулля, а тот скрестил на груди руки и кивает размеренно бородой.
– Если твой звезда помирать в старость – акул ходить не опасливо. Если твой звезда быть повешен – ты никогда не будешь тонуть.
– В море-то зыбко, а я головою слаб.
– О-о! С твой голова надо быть осторожно.
– Во-во! И я говорю – осторожно. Беречь ее надо, одна ведь.
Сулль повернулся к Смолькову весь, поджал губы, лицо жесткое.
– На твой голова есть бумага, нужен послушание. Ты есть ссыльный.
Афанасий поднял от рук голову, глаза мутные.
– Плохое слово сказал, Иваныч: «ссыльный». Дед мой был ссыльный, а я его память чту. Волю любил он, ходил добывать ее. Ссыльным за это стал. – И опять Андрею: – Старики сказывают: цари-то, с самого Ивана Василича, кто поперек слово молвил – в Колу его. Веками так. Собрались в Коле все по отбору: душой непокорные, телом нехлипкие. Вон сколько поморов из ссыльных! Сюда вольные-то жить не идут, пустынно здесь, дико, холодно, – а нам любо! Вольные мы тут!
Сулль скрестил на столе руки, покуривает, на Афанасия не глядит. А Афанасий притягивает к себе Андрея, целует в щеку.
– Рад я, что брат у меня такой. Обязан ему по гроб я. Не могу оставить его теперь.
Сулль рукою сделал жест пренебрежительный:
– Афанасий пьяный сказал.
– Нет! – Афанасий распрямился, побагровел. – В памяти я. – И протянул свою кружку Суллю. – Лей вина – ума еще долго хватит. Чего посуде пустою быть? Лей полня! Жизнь чтобы, значит, полня была! Лей всем! Эх, люба она мне, жизнь-то! В страхе, хмелю, радости, а одно ведь – живем! Видим все! Ды-шим!
Смольков кружку отставил, не пьет. Он тоже пьяный уже, Смольков, а Афанасий обниматься к Андрею лезет.
– Эх, нам бы с тобой на вечёрку теперь, с девками поплясать! Видел ты кольских девок? Огонь! Просмешницы! Придут на вечёрку – глядеть любо. Нарядные да пригожие, как цветочки в поле. А бабы кольские? Не как в Россее – работой крестьянской не изнуренные. Гладкие бабы у нас, своенравные. Будет коли нужда – и парус поставит, и на шняке пойдет, и ярус закинет. В Коле не моги бабу пальцем тронуть или словом обидеть. Грех!
Уйдет помор на полгода в море – кто молиться станет по нем? Кто, ожидая, сердцем иссохнет, в море глядючи? А коль ждать не станут тебя – можешь и не вернуться... Тыщи раз уж проверено...
Смольков тоже пробует обнять Сулля.
– Ты послушай меня, Иваныч, послушай, – просит он. – Я ведь для моря здоровьем хлипок. Надсадна мне такая работа. Ты вели мне лучше на берегу. Я работящий. Варево
– Чего ты галдишь? – Афанасий недовольно поворачивается к Смолькову, а тот рад вниманию, распахивает ворот рубахи, оголяет руки из рукавов.
– Хворый я. Червь меня внутри гложет.
Сулль на стол навалился, раздвинул локти, головы не поднимает, лишь покачивает ею.
– Будет работа на берегу – будем берег. Будет работа в море – будем море. Нужен послушание.
– А ну вас, – отмахнулся от них Афанасий. – Про что я? Про баб наших. Да-а. А как приходит помор с морей, он ее, милушку, и балует, и голубит: бусики и сережки с ярманки – самые лучшие. Платочек шелковый – все ей! Оттого и красивы бабы у нас – в любви ходят! Оттого и слава идет в Поморье: Кола – она бабья воля.
Андрей вдруг почувствовал, что спьянел: голова налилась тяжестью, окружающее стало расплываться. Он отстранил от себя Афанасия, поднялся, придерживаясь за стол, и грузно пошел к двери. Афанасий еще говорил что-то, но Андрей уже не слушал. «Хватит, – думал про себя, – налился!»
После душной, прокуренной Суллем избы холод приятно обнял тело, вздохнулось легко. Кругом лежал снег. Он выпал еще ночью, успел покрыть все белым-бело, только валуны-камни чернели из-под блинчатых белых шапок.
Прямиком, не разбирая тропы, Андрей пошел к морю. В голове шумело от хмеля, от запутавшихся обрывков мыслей. Верно ли – Сулль о побеге знает? Добрый вроде и обходительный, а орешек... Прав Смольков: палец в рот ему не клади. Как он Смолькову-то: «Бумага есть, ссыльный ты». А Афанасий? Трудно понять все. Смолькова не любит, а заступился. Не забижай, говорит, ссыльных. Дед, дескать, из них был. В Коле тогда, у креста, лицо Афанасия и сейчас помнится. Сулль говорит: «Это — чем стоит дерево». Корни. Из-за них, конечно, Афанасий на лов себя перемог. Слово сказал – держаться надо.
Нож какой не моргнув отдал... А разве поведаешь ему о мечте про волю? О Коле вон сколько наговорил. А что мы в Коле – ссыльные. Конечно, ему не худо. Вон как! Суллю в лицо смеялся, – таиться и мысли нет. Барину говорит: «Вот тебе рубль!» Отдал бы. А он-то Смолькову верит: «Ты Афанасия в чем угодно опередишь!» Как же! Опередишь! До Афанасия и рукою не дотянуться.
Андрей очнулся от мыслей. Сидел он в шняке, согнувшись, обняв руками бока. Ветер с моря холодом пузырил рубаху, выветривал духоту избы и жар водки. Становилось прохладно, Андрей огляделся. Время, поди, уже к трем часам: солнце ушло, но редкие в синем небе барашки еще золотились в его лучах. Алый их отблеск мягко лежал на снегу, на вараках, на водной глади. Где-то близко фырчала, играя, нерпа, сулила ветер. Андрею уже многие звуки были знакомы. А первый раз как пришли в становище – мать ты моя! – даже оторопь захватила. По берегу вширь и вглубь поразбросаны в беспорядке домишки худенькие, амбары. Окна и двери позаколочены: ни людей тебе, ни собак. Земля скудная: камни, мох, песок, камни. Ни деревьев, ни огородов, привычных глазу. Голо все, черно, тихо. Словно повымерла деревушка.