Колдовской ребенок. Дочь Гумилева
Шрифт:
Но все одно тянутся к огню руки. В каждом доме – жадно тянутся к огню иззябшие маленькие ручонки детей, с ямочками вместо костяшек, хрупкие старческие кисти, осыпанные «цветами смерти». Идет дым от подмёток, слишком крепко упершихся в каминную решетку, но зато согреваются ноги… Люди знают, что блаженного тепла может не достать до конца зимы.
Что сгорело в ненасытных каминах прежде, чем нужда выгнала на бульвары с топором? Лишняя мебель… Корзины, корзинки, разделочные доски, скалки… Игрушки: всякие там лошадки, чурочки… Все равно они не
Как же ужасно – жечь книги!
Лена отложила свою, не сожженную, но целую невредимую.
Старшие говорили о лютых революционных годах, что в холоде бывает много голоднее, чем в летнюю пору. Так и кажется, что немного поесть – и согреешься. А есть парижанам было нечего.
В городе съели собак и кошек… Лену передернуло. Как же надо оголодать, чтобы убить кошку?
Лена вздохнула и вновь погрузилась в чтение, готовая расплакаться вместе с Ришаром: в зоологическом саду съели двух слонов.
Мяснику трудно убить слона. Как слепо метался по загону огромный зверь, неумело раненный топором! А звали слона Сизиф.
Вчера Лена и вправду над этим так расплакалась, что самой сделалось страшно.
Дедушка сказал тогда: «Осады городов остались в прошлом. Из чего ты так испугалась? В нашем веке такого не случится никогда, почитай о чем повеселей, Ленок».
Конечно, не случится, а все ж не по себе…
Останутся ли живы Жан и Ришар и их смешной папа Жюль?
Глава IV. Покровительство гения
– Ба! По какому это случаю коньяк и яства от Норда?
Накрыто было старательно, но трогательно, по-мужски неумело. Задонский жил уж третий год один, потеряв мать в эпидемию инфлюэнцы. Еще одна трагическая судьба. Вдовствуя, поднимать сына, в постоянном страхе, что обстоятельства гибели мужа скрыты не слишком-то надежно. Но механизм террора подразумевает непредсказуемость. Ольга Дмитриевна, по крайности, скончалась в родном городе, в относительном спокойствии за судьбу сына. Задонским посчастливилось. Как и, что вовсе из разряда чудес, счастливилось покуда Энгельгардтам.
Юрию в последний год жилось полегче: теперь он сочетал обучение с должностью младшего лаборанта на кафедре, где и писал диплом. Это избавило молодого человека от тяжелых ночных подработок в типографии, после которых он частенько клевал носом на лекциях.
– По самому лучшему случаю на свете, Николай Александрович! Позвольте за вами поухаживать немного. Я, признаться, не слишком разбираюсь в коньяках, но говорили…
– Да погодите вы с коньяком! Ну, хорошо, лейте и повествуйте. Кажется, я догадался отчасти. Вы определились со службой.
– Нет… То есть да, но слова ничего не вместят… – Задонский отхлебнул из рюмки, скривился и торопливо откусил лимона, что не вполне помогло. – Николай Александрович! Я буду служить в ВИРе.
– А нельзя ли без аббревиатур?
– Простите, я сегодня безумен. Разве что давешняя мегера, что у вас сидела, меня капельку заземлила. Институт Растениеводства. Всесоюзный. Но мы, – при этом слове лицо Задонского как-то торжественно просияло, – меж собой говорим попросту Вавиловский.
– Вот оно что, – Энгельгардт улыбнулся, согревая стекло в ладонях. – Вы, стало быть, начинаете свое поприще в институте вашего кумира.
– Не просто в его институте! – Задонский опрокинул рюмку, словно пил водку. Отсутствие опыта, каковое, впрочем, исправляется весьма споро. – У самого Николай Ивановича. Я как раз сегодня от него.
– Вот оно как. – Энгельгардт с удовольствием смотрел в воодушевленное лицо вчерашнего студента. Молодость неизбежно творит кумиров. Но этот, по крайности, выбрал на сию роль достойного. – Легендарный Вавилов, что питался неделю одними акридами, но добрался до афганской глуши, куда ранее не ступала нога европейца?
– Не смейтесь, я счастлив сегодня.
– Я не смеюсь, Юрий Сергеевич, я сорадуюсь. Ну, рассказывайте, рассказывайте. И сами ешьте эти буше, это в ваши годы на сладкое тянет всерьез. Итак, Вавилов предложил поступить под его руководство?
– Не совсем так… – Задонский, еще полный доверху впечатлениями, все не мог оторваться мыслями от встречи с академиком. – Николай Иванович мне предложил выбор: либо заниматься пшеницей у него, либо попробовать один метод… Новый метод… Есть такой самоучка, но, говорят, талантливый. Некто Лысенко. Он тут надумал искусственно яровизировать сорта. Если получится у него – может выйти прелюбопытно. Николай Иванович хочет дать ему шанс…
– Разве вы не любите рисковать? – дружелюбно поддел Энгельгардт.
– Нет, я не из осторожности… Две причины, но обе глупые.
– Валяйте, делитесь со стариком… Всё одно спишу на вашу молодость любую глупость.
– Мне… – Задонский замялся. – Мне неприятен Лысенко. Манера говорить… Такой простой, якобы грубый, но сладкий, будто леденцов переел. Самых ядовитых, знаете, на палочке. И будто эти леденцы из него так и точатся – дотронешься, а он липкий. Но это же впрямь ребяческие эмоции.
– Когда как. – Энгельгардт даже не улыбнулся. – А вторая причина?
– Она еще глупей. Мне, дураку, кажется почему-то, что ничего с этой яровизацией не выйдет. Вавилов разрешает попробовать, а я, видите ли, сомневаюсь. Даже уверен – пустое это.
– Э, Юрий Сергеевич… Придет время, увидите, даже великие из великих иной раз ошибаются. И их величия это отнюдь не умаляет. Но вы ведь, я чаю, доверились себе?
– Да.
Задонский, с рюмкой невкусного коньяку, мало еще чем отличного для него от невкусной водки, но зато позволяющей в полной мере ощутить серьезность перемены в судьбе, прошелся по комнате. Через растворенные окна доносились со двора крики играющих детей.