Колдовской ребенок. Дочь Гумилева
Шрифт:
– Пустое. – Энгельгардт с удовольствием принял предложенную папиросу, машинально огляделся в поисках свечи, и, рассмеявшись над собой, чиркнул спичкой. – На мой фамильный золотой семья месяц ела хорошее мясо. Заработки ничтожно малы, но хорошо, коли есть. Боюсь, ты еще столкнешься с этим. В Питере все труднее: очень непросто попасть в этот треклятый профсоюз, а без членства в нем не берут на службу. Замкнутый круг. Ну да кривая вывезет и из замкнутого круга. Что мы, в самом деле, брюзжим как старики? Впрочем, мы ведь и есть старики. Только надобно к этому привыкнуть.
– Я уж давно кажусь себе не то что стариком, а вовсе мертвецом. Ты иное – в тебе еще много, как цыгане говорят, «злости жить».
– Приходится,
– Его Сиятельство? Упокой, Господи. Там, в угорских пределах?
– Да.
– В наши дни это лучшее.
– В который раз досадую на то, как благодетельные меры могут ударить хвостом. – Прозвучавшее упоминание о Голицыне, верно, задело в душе Энгельгардта какую-то больную струну. Забыв о папиросе в стиснутых пальцах, он принялся ходить по тесной комнате. – Государь был многажды прав, запретив участие военных в политических партиях. Помнишь те дни, помнишь пятый год? Кровь, смута… Это только нынче кажется, что не кровь то была, а пустяк. Россия тогда только палец порезала, брызнуло несколько капель. Да, тысячу раз да! Армия растлевалась политикой! Принял погоны, служи! Служи и не рассуждай! Но какая ирония: под запрет, несомненно благой, попало «Русское общество»! Помнишь, как оно за сутки истаяло на три четверти?! И мы ничего не могли сделать: закон един для всех – и для смутьянов и для верных!
– Да, ты вправду еще молод, Гард. – Прозвище, некогда бытовавшее среди буршей, а после сослужившее литературным псевдонимом, само слетело у Солынина с языка. – Ты еще хранишь в душе времена, когда судьбами Отечества занимались нам подобные. Теперь судьбы эти в других руках. Совсем в других.
– Да знаю я, – Энгельгардт поморщился.
– Нет, ты не знаешь. – Лицо Солынина потемнело. – Ты считаешь их недоучками-социал-утопистами, выплывшими на волнах народного бунта. Верней сказать – раскачавшими бунт на германские деньги. Все это, конечно, так. Это лишь часть правды о них. Видишь ли, есть вид безумия, из коего невозможно исключить одержимость. Ты ведь в это тоже веришь, не так ли? Вспомни наши разговоры в «Русском обществе»! Мы все этого не исключали. Но те наши разговоры были умозрительны. Я видел ад вблизи.
– На Соловках? – переспросил очевидное собеседник. Случается, когда задать неглупый вопрос непросто.
– Да, там. Хотя тени этого ада раскиданы по всей стране. Но на Соловках люди отданы в полную власть временщиков. – Видным было, что Солынин, наконец, собрался с силами для нелегкой откровенности. Или – для решимости на нее. – Власть не советская, а соловецкая. Вы и здесь это присловье слышали. В действительности же там и сосредоточен истинный смысл нынешнего устройства. Я говорил об участи худшей, чем смерть. Это о тех несчастных, что поставлены подопытными животными в полное владение Глеба Бокия.
Прозвучавшее имя не удивило Энгельгардта. Слухи ходили давно, если из них правдива хотя бы половина – этот сословный ренегат выделялся даже среди прочих чекистов. Эдакий Флориан Геейр купчинского разлива. Кто выше стоял, тот ниже падает, не нами подмечено. Зло всегда в какой-то мере смехотворно, чем оно чудовищнее, тем смешнее. И чем смешнее, тем больше шевелятся волосы на голове, когда наблюдаешь его, даже на расстоянии. На даче
– Они занимаются вивисекцией?
– Не только. Но и этим, похоже. Впрочем, те, кто попал в их «особую зону», подробностей уже не расскажут. Но ты не подумай, – Солынин коротко, горько рассмеялся, – что в не столь ужасных местах временщики не властны над людьми полностью. Властны, конечно. Это повсеместно. Особенно страшно, когда дело касается женщин. На Соловках видели, как женился Эйхманс. Есть такой, подручный Бокия.
– Я слышал, – хмуро кивнул Энгельгардт. – Он тоже часто бывает в столицах.
– Так вот… Печальная история. Имя бедняжки неизвестно, но за достоверность поручусь. Увидал в партии вновь прибывших девушку и отца. Поставил выбор: пойдешь за меня, пощажу отца. Не пойдешь – расстреляю. И ведь то и другое было вправду в его власти. Царек и божок. Но представь себе терзания девушки! Спасти отца – и возлечь с палачом, с плебеем, харкающим на пол! С латышом, каких твои предки не пускали на порог кухни, Гард! Или спасти свою честь – впрочем, надолго ли?
– Да, как доходит до брачных уз, им своих пролетарок отчего-то не хочется. – Энгельгардт усмехнулся такой же невеселой усмешкой. – Девушки жаль, хотя один кат это все ж лучшая, вероятно, участь, чем быть поруганной полусотней накокаиненных матросов, которые еще и растерзают живьём после. Можно пожелать ей, несчастной, только одного: бездетности. Помнишь: «дети, рожденные от таких браков, должны бы от ужаса умирать в утробе». Ладно, что о том. Как тебе представляется, Андрей, эти новые лолларды от тебя в самом деле отцепились?
– Хотел бы надеяться, но не уверен. – В лице Солынина еще резче проступили без того глубокие морщины. – Кто один раз попал в их руки, тот – с чёрной меткой. Не хочу об этом думать. Нашел на квартире работку по фонетике нескольких африканских языков, сохранилась. Как раз перед арестом начинал писать. Хочу завершить, нужды нет, коли и не удастся опубликовать.
– Едва ли удастся… Но, надо тебе сказать, переводами можно немного зарабатывать и без профсоюза. Благодарение невежеству хозяев нового мира. Мне много чаще перепадают технические. Скучновато, но какой-то кусок хлеба. Литературные также иной раз, хотя и реже. Только издаются, вот уж удивительно, не под моим именем. Оно и к лучшему, впрочем. Вообрази только курьез: издательством «Academia» заправляет нарком Каменев. – Энгельгардт нахмурился. – Бьет шесть. Где же Лена? Ей уж полчаса, как надлежит быть дома.
– Об этом я еще расспрошу тебя особо, Гард. – Солынин вздохнул. – Хочешь не хочешь, а покуда тело живо, приходится думать о бренном пропитании.
– Поверь, оно и к лучшему. Помогает не распустить себя, не опустить рук, наблюдая, что творится вокруг. Я тебя кое с кем сведу. Лена, тебе ведь, я полагаю, известно, когда ты должна была вернуться?
– Извини, дедушка. – Не очень улыбчивая девочка на сей раз улыбалась: улыбкой легкой и мимолетной, как мотылек. Чуть косящий левый глаз ее неожиданно придал личику задорное выражение.