Колечко
Шрифт:
— Я… мне позвонить надо!
Вылетела из квартиры, не завязав шнурки. Он продолжал четко и мягко класть краски. Мазок. Еще мазок. Она вернулась только через час, когда он уже думал, что не придет. Плюхнулась на диван, уставившись в одну точку. Взъерошенная, с дрожащими губами. Он молча положил кисти, выкатился на коляске в коридор и на кухню. Заварил ее любимый чай с бергамотом, насыпал свежего печенья. Подумал, что надо заказать клубники. Это у него аллергия, а ей-то можно.
— Настя! Чай иди пить!
Ответа не было. Ни ответа, ни легких шлепков босых ног по коридору.
— Это что?
— Это ты, — ответил он честно.
На холсте разлетелась охапка мокрых полевых цветов. Васильки, ромашки, колокольчики, пижма, гвоздика… Россыпь стеблей, бутонов и цветов в алмазных каплях росы. Буйное, дух перехватывающее великолепие, озаренное и пронизанное ликующим, дурманно-счастливым солнцем.
— Это же цветы, — сказала она ломким голосом обиженного ребенка. — А зачем раздеваться? Зачем вы… просили…
— Настя…
Вскрикнув, она схватила в охапку джинсы и кроссовки, вылетела, как была, в коридор, подальше от него — торопливо натянула одежду, шурша и бормоча что-то. Хлопнула дверью.
Он так и остался сидеть в коляске, до боли вцепившись пальцами в подлокотники. Кошка, кошка… Да, я не рисую портретов. И натурщицы мне нужны только для того, чтобы рядом, когда я пишу, была прекрасная обнаженная женщина: юная или не очень, изысканно-строгая или дерзко-шальная. Моя женщина! Пусть и принадлежащая мне только в те короткие пару часов, за которые заплачено агентству, но она не знает об этом. Я пишу не тела, а души. Ворую ваши улыбки и смех, ленивые позы на диване под солнечными лучами, скрытую грусть в глазах, когда идет дождь. Вон там, у стены, черные бархатные ирисы, утонченные и ядовито-инфернальные. Это Марина. А дальше — море, пропитанное медовым светом — Лика. Краткий роман, о котором вы даже не знаете. Моя страсть, мое краденое счастье, моя боль — и все это я выливаю на полотно, потому что рисовать — единственное, что мне осталось.
Больше она не пришла. В агентстве недоумевали, мобильник не отвечал… Он снова закурил: появилось оправдание постоянному желанию подойти к окну. Почти дописал картину. Первое кошкино полотно — «Солнце в соснах» — уже уехало в Европу, на маленькую, но очень престижную выставку. «Полевым цветам в росе» чего-то не хватало. Двух красавиц-моделей, присланных из агентства, он вежливо выпроводил — скулы сводило от зевоты. Переслушал заново всего Макаревича, сделал ремонт на кухне, понял, что сошел с ума, бросил курить — и подходить к окну. Не курить, кстати, оказалось легче. И бессонницу можно было тоже списать на абстинентный синдром…
Лето уходило зря, сыпалось песком сквозь пальцы, текло сумасшедшим золотом — то ли мимо, то ли сквозь. Где-то в начале эпохи июльской жары в дверь позвонили: единственным протяжным звонком, захлебнувшимся в ночной духоте. Он не спал — и рванулся, даже не посмотрев в глазок.
Она сидела прямо на кафеле площадки, уткнувшись подбородком в колени, обхватив их руками.
— Настя…
— Можно
Только в коридоре он рассмотрел, что майка у нее порвана и в грязи, мокрые джинсы в травяной зелени, а на скуле расплывается свежий синяк. И глаз она не поднимала, топталась неловко посреди коридора, вот-вот — и рванет обратно в ночь.
В ушах шумело, как тогда, после взрыва, и он испугался, что снова оглох — такая вязкая тишина их обоих накрыла.
— Чай будешь?
— Да-а-а…
Тихонький, еле заметный вздох.
— Тогда умывайся. Я тебе рубашку свою дам, переоденешься. А вещи там брось. Вот с джинсами проблема. Ничего, рубашки у меня длинные…
Кошка, кошка… Если это то, что я думаю — убью. Найду и убью тварь.
Она отмывалась чуть ли не час, вышла из ванной горячая, с взъерошенными мокрыми волосами — и все еще бледная. Выбрала рубашку — теплую, фланелевую. Молча взяла полную чашку чая и забилась в угол, пряча глаза.
— Знаешь, у меня есть отличный врач, — сказал он негромко. — Он приедет прямо сюда и не будет спрашивать лишнего. Нужно?
Она помотала головой.
— Это Костик?
Она молчала — и давить он не стал. Дождался, пока выпьет чай, постелил в гостиной — задержался у двери. Она сидела на самом краешке тахты, понурая, взъерошенная… Хотелось… Он сам не знал, чего хочется. Убить того, кто ее обидел — это само собой. А вот еще?
— Я буду в студии. Захочешь — приходи.
— А можно сейчас?
— Можно все, что захочешь. Бери покрывало.
И вот только там, на диване в студии, ее немного отпустило. Задышала глубже, губы порозовели. Свернувшись клубком в складках огромного покрывала, кошка смотрела, как он кладет мазки на холст, не подозревая, что в одном из зеркал ее отлично видно. Закончив, он подкатил к маленькому шкафчику в углу, достал бутылку коньяка и низкий бокал-снифтер.
— Пить будем по очереди. Смотри, как надо.
Он подержал бокал в ладони, согревая его теплом рук, покрутил, так что темный янтарь омыл стенки, вдохнул аромат — и протянул кошке.
— Грей в ладонях и дыши им. Потом пей.
Она послушно и осторожно втянула воздух из бокала, смешно сморщила нос. Глотнула, стараясь не кривиться — и еще раз, уже увереннее…
— А я думала… — кошка осеклась, глядя, как он встает с коляски и с трудом делает шаг, чтобы присесть рядом.
— Нет, могу, — усмехнулся он. — Вот так вот, два-три шага. Ерунда, бывает хуже.
Он принял горячий от ее ладошек снифтер, сам пригубил. Налил еще.
— Точно ничего рассказать не хочешь? Никто тебя больше не обидит, обещаю.
Вместо ответа она уткнулась ему в плечо, всхлипнула, прижалась под рукой, что сама легла ей на плечи.
— Простите. Я-то дура, думала, это у меня проблемы… Просто… просто…
— Расскажи, — тихо сказал он.
— Я… У меня вчера день рожденья был. Восемнадцать. А сегодня ребята позвали на дачу, купальскую ночь отмечать. Костик сказал, что хватит ломаться. У всех нормальная жизнь, только я, как дура фригидная… Ну, я и согласилась. Весело было. Мы выпили немного, в лес пошли. А потом… потом…