Колесница Джагарнаута
Шрифт:
Руки, покрытые слоем пустынного несокрушимого загара, тоже шевелились, дергались, не находили в нервном возбуждении ни минуты покоя. Руки тянулись к саблям и гигантским туркменским ножам, длинным, острым, таким, которые должны доставать даже сердца верблюдов без промаха. Пальцы, скрюченные, узловатые, бегали по ремням, по патронташам, по бортам военных, грубого шелка камзолов, потрепанных, пропитанных потом, замазанных, запятнанных грязью тысячеверстных дорог, кочевий и калтаманских набегов. Ропот голосов прерывался звяканьем металла, треском винтовочных затворов, скрипом ножен.
Собрание
Люди войны, они оскорбились, что к ним прислали презренного штатского чиновника. Таких они даже не убивали, а плетями выгоняли из своих становищ. Что толку от него, стоящего посредине круга, сутулящегося, безоружного, прихрамывающего, поглядывающего исподлобья? Что они могут ждать в час войны и мятежа? Чем он поможет им, проливающим кровь на тропинках войны? Что он скажет... может сказать? Откуда туману взять голос тучи, а ворону - взлет орла?
Неслышно, но тяжело ступая больными ногами, к Алексею Ивановичу приблизились почтенные яшулли, такие же мохнатые, мрачные. Они шли нерешительно, поглядывая на стоявшего скромно в сторонке хана Номурского. Толстые, пухленькие щеки профессора прямо-таки лоснились от самодовольства. Профессор этнографии наслаждался, созерцая племенной совет; он, казалось, любовался представителями родов, которых сумел объединить и собрать, чтобы внушить этому нахалу студенту страх перед могуществом племени, перед его грозной силой.
Почтенные яшулли тяжело плелись по песку. Они не торопились.
Настроение Алексея Ивановича было совсем не радужным. Он не трусил, хотя перед таким собранием не грех струсить. Он не боялся, но упрекал себя за опрометчивость и глупость. Зачем ему понадобилось лезть в самую гущу мятежа? Он потому и сутулился, и смотрел исподлобья. Стихия! Долго ли им взорваться и устроить самосуд. Слишком их разъярили события последних дней.
Он стоял и смотрел. "Забота ожидающего ответа тяжка, - говорил Кабус когда-то, - а отсрочка ответа, даже если она коротка, бесконечной кажется".
Старики приблизились. Они прижали все, как один, руки к сердцу и склонили свои папахи. Затем один из них, очевидно глава, громко, так, чтобы слышно было в задних рядах, спросил:
– Начальник, скажи, что это у тебя на лице?
– Он протянул руку и осторожно, почти ласково коснулся кончиками пальцев шрама на лице Алексея Ивановича.
Тот пожал плечами. Разговор и переговоры приобрели непонятный уклон. Он сказал:
– Ранение!
– Откуда у тебя такой ужасный след?
– Удар сабли.
– Врага?
– Врага.
– Что стало с врагом?
– Врага я убил в бою.
– Кто был твой враг?
– Мой враг был врагом революции! Басмачом!
– Ты убивал мусульман?
– выкрикнул кто-то.
Толпа загудела, взроптала и тут же угрожающе затихла. Презрение, пренебрежение сменялись ненавистью.
Яшулли посмотрел на толпу, заставил всех замолчать.
– К нам пришел посланец для переговоров. Мы - воины. Посланец великий воин. Смотрите - он сражался. Смотрите на его лоб, смотрите. Рана его ужасна. Верблюд велик, а рана его по росту. Я не хочу ничего теперь, кроме слов уважения. Пусть он враг, но он великий воин.
Враждебный ропот сменился доброжелательным. Значит, Советская власть уважает племя. Советская власть прислала для переговоров воина! Пусть он враг, но воин! Иди, воин! Мы отпускаем тебя.
Хихикая, от души веселясь, Николай Николаевич отвел Великого анжинира в свою белую юрту.
– Вы видели толпу?
– Но вы в ауле Дженнет царь и бог.
– Э, батенька, в ауле Дженнет триста - четыреста головорезов воинов. У всех винтовки, туркменские ножи аршинной длины, сабли. Воины чтят адат и шариат. Адат и шариат велит - смерть! Девушке остается умереть... Гардамлы говорил о смерти, но все его круглое лицо сочилось хитрой улыбкой. Он доверительно положил руку на руку инженера и, понизив голос, проговорил: - Есть вариант. Но сначала вы дадите слово.
– Слово?
– Первое - вы уедете из аула Дженнет со своим пограничником. Второе вы словом не обмолвитесь, что я - это я, то есть что хан Номурский и профессор Николай Николаевич нечто идентичное. Третье - вы добьетесь, чтобы в аул Дженнет, по крайней мере полгода, не совал нос ни один пограничник.
– И тогда?
– Тогда вы получите прекрасную дикарку и ее подругу в целости и сохранности. Теперь вы убедились, что я сверхгуманный человек?
– Но вы сами говорили: из Гюмиштепе едут мстители. Они растерзают Шагаретт.
– Ну, это еще неизвестно. А вы обзаведетесь двумя прелестными рабынями.
– Вы отлично понимаете, что я, даже если б это было в моей власти, никогда бы не пошел на такое. Мы на советской территории. И полный произвол. Не понимаю, зачем вам это нужно?
– Вы выиграете время. Спасете девчонкам жизнь. И за пустяки, за молчание. Вы промолчите, и никто вас не упрекнет, даже вы сами. Учтите еще одно немаловажное обстоятельство: вы попали в неудобное положение. А вы не думаете, что и вам, так сказать, грозит нешуточная опасность, а? Соглашайтесь, пока не поздно, господин соглядатай. А не то я раздумаю.
Да, можно ли придумать что-нибудь неправдоподобнее всей этой беседы профессора Санкт-Петербургского императорского университета со своим дорогим, любимым учеником?
Они говорили об этом за чаем. Они говорили за обедом, на который был подан восхитительный суп "по-провансальски", как его назвал Николай Николаевич, хотя это скорее была очень острая, очень наваристая шурпа из барашка. Они говорили за ужином, столь обильным и разнообразным, что один перечень рыбных и мясных блюд заполнил бы меню самого дорогого парижского ресторана. Профессор радушно потчевал своего любимого ученика и говорил, говорил. Он тысячу раз уклонялся от основной темы и тысячу раз возвращался к ней.