Коллекция: Петербургская проза (ленинградский период). 1960-е
Шрифт:
Эге! Теперь-то я понял, зачем она сюда ходит, — для того, чтобы купаться здесь голой, потому что кусты кругом и не видно.
Нагнулась она к воде и смотрит туда на что-то. Наверное, отражается там, потому что рожи строит и язык показывает. А волосы ее длинные со спины сползли и в воду свесились. Потом тряхнула мордой, как лошадь, подпрыгнула и в бока свои ногтями вцепилась. Жмет на них, а живота у нее и нет совсем, всю себя одними пальцами перехватила. Вдруг как шлепнет по щеке себя и засмеялась. Потом еще раз по щеке ударила, и тут так бить себя начала, что я испугался немножко и чуть подальше отполз. А она назад отклоняется, мостик сделала, оттолкнулась ногами и — плюх в
Очень мне самому искупаться захотелось. Выбрался я из-за куста и по глине пошел как ни в чем не бывало. Все ноги себе перепачкал. А она меня увидела и рукой замахала, чтобы обратно уходил, и лицо у нее строгое сделалось. А мне и не страшно ее нисколечко. Я уже в воду зашел ноги вымыть, до самых трусов зашел. Тогда она сама решила прогнать меня и к берегу пошла, но тут увидела себя голую и скорее обратно по горло в воду, а оттуда опять гонит и сердится. Но теперь-то я никуда не уйду, если она сама прогнать меня не может. Стою в воде и уже трусы замочил по краешку. Тогда она жалобным голосом просит, чтобы я не мочил трусов, а чтобы снял их, окунулся и скорее к себе убежал. Ведь ей совсем не жалко, чтобы я искупался, только чтобы трусы мои были сухими, а не то узнают, ей же и попадет, потому что детям нельзя здесь купаться.
Очень я обрадовался, что мне разрешили купаться, только голым немножко стыдно. Не так стыдно, как в солнечную ванну, а как-то по-другому — и стыдно и не стыдно.
Разделся я скорее и в воду пошел. Вода холодная, коричневая, но я прыг и плескаться стал. А она уже рядом, подошла ко мне на руках и следит, чтобы я не утонул, куском носа касается. А потом прогнала — и поплескаться-то не дала как следует. Вышел я на берег, стал на одной ножке подпрыгивать, чтобы вода из уха ушла, да поскользнулся тут и шлеп в глину, прямо в жижу, где она разрыта и разляпана. Радостно мне почему-то стало. Все ребята в кроватях лежат, а я здесь в глине, как муха в каше, барахтаюсь. Я нарочно барахтался, чтобы еще покупаться. Живот обмазал и голову, совсем в чучело превратился. А глина скользкая, противная, так и ползет с меня кусками, так и чмокает подо мной.
Подбежал я к кочке и прыг в воду. Думал, что по колено тут, а оказывается, с головой ушел. Жутко мне сделалось, темно и дышать нечем, даже кричать не могу, только барахтаюсь в глубине и водой дышу. А воспитательница уже тут. Я ее за волосы скорей, за уши, за нос хватаю. Прижался к ней весь глиняный, плачу и дрожу от испуга, а она меня целует, тоже испугалась, наверное.
Я на нее, как на дерево, забрался, обвил ногами и все очухаться не могу, как пиявка вцепился.
Хорошая она, совсем как мама, вот и купаться мне разрешила, и спасла, а я такой безобразник и в глине весь.
Она ставит меня где мелко, а сама к одежде на руках ползет, вся об меня измазанная. Схватила трусы и обратно пробирается, думает, что ее не видно, а сама сзади вся из воды высунутая. Оделась под водой и меня стала мыть. Все мне вымыла: и живот, и голову, а потом полотенцем пушистым растерла. Одела платье себе и за руку через кусты повела. Я думал, что она ведет наказывать, а она только до дорожки довела, там отпустила, чтобы сам шел, потому что ей в свою группу надо.
Прибежал я скорее в комнату,
— Где ты был? — спрашивает.
— Нигде.
— А я знаю, что ты описался.
Посмотрел я в кровать, а одеяло на ней отброшено. Подглядела, гадина такая, — ну и говори.
А здесь воспитательница наша пришла, будит всех. Я сразу же одеялом все накрыл, кровать заправляю. А Лариска все-таки не выдала, только хихикает в уголочке и носом дразнится. Да если бы и съябедничала, мне бы все равно не попало, потому что я писаюсь меньше всех. А у нас есть дети, которые не только писаются, но и какаются в кровать. Воспитательница целый час заставляет их на горшке сидеть, а они все равно обкакиваются.
Она сдергивает с них одеяло и смотрит: что там под ними. И я тоже смотрю — интересно это, когда ужас в кровати делают. А они как в глине лежат обмазанные и во сне еще улыбаются. Воспитательница за ухо хватает и в простынь лицом их тычет, ругает, что на горшке не сидели, а они не понимают ничего, кусаются, орут, и запах от них смешной какой-то.
Тут я про навозника вспомнил, вынул его незаметно из-под подушки и на улицу побежал, пока шум идет. Дернул за ниточку — жук крылья раскрыл и жужжит перед носом. Полетел в сторону, нитку растягивает, а я за ним бегу. До самой уборной долетели, и с нами мух целый рой. Это жук меня сюда тянет. Я его в сторону завернуть хочу, а он так и рвется к уборной, потом вокруг головы моей залетал.
А воспитательница уже всех к полднику зазывает, бьет ложкой по ведру, чтобы слышали.
Воткнул я гвоздь с жуком в незаметное место, чтобы он тоже полдникал, а сам к столу побежал.
На столе молоко стоит и конфеты кучками. Надо скорее сесть, где поменьше пенок, а не то противные. Юрка уже за столом сидит. У кого-то конфетину зацапал и в майку сунул. Я бы тоже зацапал, да за ухо дерут. Сидит Юрка как ни в чем не бывало и молоко свое пьет. А тут уже остальные дети за стол пришли. Вовик около Юрки сел, значит, у него конфету зацапали.
Посмотрел Вовик в стакан, а там пенки плавают. Сморщил носом, Юрке свой стакан отодвинул, а что конфетина пропала, и не заметил вовсе. Не любит Вовик конфет, потому что папа ему целый мешок привозит с подарками.
А Юрка рад, что молоко лишнее получил. Дети пенки свои вытаскивают и в его стакан бросают — Юрка, он все съест, что ему пенки, он и червяка в рот положить может.
Вот он и писает выше, чем я, потому что два молока пьет. Но я по борьбе все равно его сильнее. Я прием один знаю. Обниму рукой его голову и к себе прижму, чтобы она у него чуть не оторвалась. Жму до тех пор, пока у него слезы из глаз не пойдут. А вокруг ребята скачут — бей его, бей, кричат. Потому что он их сам всегда бьет. А я Юрку совсем не бью, я с ним только борюсь. Зачем драться, ведь мы друзья. А Юрка все равно плачет. Так никогда не плачет, а когда борю — плачет. Вот он и ест теперь эти пенки, потому что воспитательница сказала: кто пенки ест, тот сильным будет. А я все равно не люблю пенки. Но свою Юрке не отдам, сам съем, хоть и противная.
Вначале мы с Юркой молоко пьем, а конфеты на потом оставляем, потом их есть вкуснее. К своим конфетам Юрка еще и Вовину прибавляет. Откусил от нее половину, а другую мне тянет. Ведь я же его не выдал. А то однажды Лариска сказала про него, так его к врачу повели, операцию делать — разрежут живот и вынут из него лишнюю конфетину. Но до изолятора не довели. Заплакал Юрка, сказал, что больше не будет, честное слово дал сталинское, а сам опять таскает. Только ест их потом, а вначале под майку прячет, чтобы, когда поймают, не живот резали, а из-под майки доставали.