Коллекция: Петербургская проза (ленинградский период). 1980-е
Шрифт:
Виктор Эмильевич хотел было возразить и открыл было рот, но вместо слов быстро выдвинул ящик стола, выбросил стаканы, из-под ног выхватил распечатанную бутылку коньяку, плеснул в стакан.
— Глотни, может, подавишься.
Иван Кузьмич не подавился, а успокоился, подвинул свободный стул, усадил Бориса Тимофеевича, сам уселся на ящик из-под макарон.
— Этому человеку нужна работа. Он согласен пойти на посуду. Возьмешь?
— Возьму. У меня на посуде завал. Если начальство торга пропустит…
— Пропустит, —
— Он же мне весь коллектив развратит… — испугался директор. — Темнишь ты, Ванек, таких людей не бывает — выродков следует изолировать от общества… Однако… Завтра можете выйти на работу?
— Могу, — благодарно кивнул Борис Тимофеевич.
— Тогда заметано. — Директор хлопнул толстой ладонью по бумагам и встал, оказавшись неожиданно высоким и барственным.
— А зарплата? — спросил Иван Кузьмич.
— По работе и деньги, — улыбнулся директор. — По Сеньке — шапка, под одежку — ножки, по работе — почет. Правила у нас строгие: на работе — не пьянствовать, не в свои дела — не путаться, без разрешения и помногу — не подворовывать, вывески отличного обслуживания беречь свято. Добрые традиции коллектива приумножать. И вообще — перед началом работы мы хором читаем моральный кодекс работника торговли. Все заповеди — назубок.
— Вы шутите, Виктор Эмильевич, — мягко улыбнулся Борис Тимофеевич, — вы ведь не строгий, а добрый и веселый.
— Конечно, веселый, — согласился с удовольствием директор, — иначе я бы давно отбывал что положено на общем режиме. — Он строго глянул на Бориса Тимофеевича и вдруг подмигнул. — Не только веселый, но и честный. Как и вы. Честность — мой капитал: двадцать лет проценты снимаю, одиннадцать ревизий и шестерых председателей контроля пережил и — ничего. Как говорит поэт: у меня в душе ни одного седого волоса и старческой нежности нет в ней.
— Да, — пораженный, вымолвил Борис Тимофеевич. — Одиннадцать ревизий! Это ж надо! Вы человек редкого терпения.
— Возможно, — суховато ответил директор, уловив насмешку в похвале. — А вы, случаем, не гомосексуалист? Нет? Наркоман? Тоже нет? Жаль. Когда у работника есть какие-то черточки, он делается понятнее и ближе… Итак, до завтра и — за работу, товарищи!
— Ну как? — весело спросил Иван Кузьмич, когда приятели оказались на улице. — Видал энергию? Своя машина и дача в Зеленогорске. А посмотрел бы ты на его мебелишку! Ворует, сволочь, и хоть бы сна лишился… Зато человек хороший. Не мужик — душа. Семью любит. Две дочки на выданье.
— Не похвалишь — не продашь, — рассмеялся Борис Тимофеевич. — Если б он семью не любил, я бы к нему на посуду ни в жизнь не пошел бы.
Прощаясь на остановке, Иван Кузьмич, будто невзначай, сказал:
— Слышь, Боря, будешь на лужайке, ты… это… прихвати пару бутербродов… хочу на старухе попробовать, а?
НА ЖЕЛЕЗНОЙ ДОРОГЕ МЕЖДУ ГОРОДАМИ… И… СТОЛКНУЛИСЬ ДВА ПАССАЖИРСКИХ ПОЕЗДА. ЧИСЛО ЖЕРТВ СОСТАВЛЯЕТ… ЧЕЛОВЕК. ПРЕДПОЛАГАЕТСЯ, ЧТО КАТАСТРОФА ДЕЛО РУК… ИСТОВ. ВЕДЕТСЯ РАССЛЕДОВАНИЕ…
— Что же вы, Борис Тимофеевич, так загулялись? — встретила его Лина домашним, уютным говорком. — Уж вся я извелась, чего это с вами приключилось?
Видно было, что роль хозяйки ей очень нравится.
Борис Тимофеевич с властным одобрением оглядел ее, — из какой-то цветастой тряпки смастерила она изящный передник, повязанный тесемками над животом под грудью; волосы гладко причесаны и сзади перехвачены розовым бантом; глаза блестят; лицо умыто; на лице улыбка.
— Чем ты занималась? — просто и строго спросил Борис Тимофеевич, с самого начала решивший про себя, что распускать и тем более баловать женщину опасно. — Все перед зеркалом вертишься, кокетка?
— Что вы, Борис Тимофеевич? — застеснялась Лина. — Где это у вас зеркало? Одно я нашла, да и то мухами в два слоя засижено. Еле-еле отмыла.
Борис Тимофеевич прошел в кухню и был потрясен: женская рука, движимая благодарностью и вдохновением, сотворила чудо — закопченные стены отмыты, газовая плита сияет белизной, посуда также выполоскана и расставлена в том гармоническом соответствии, какое ведают лишь великие искусницы очага.
— Ох, Лина, — рассмеялся Борис Тимофеевич, — ох, подруга, цены тебе нет! И полы, смотрю, блестят. Ну, спасибо, ублажила.
— Давайте завтракать. Я сварила овсяный киселек.
— За заботу спасибо, а вообще-то — к черту всякую диету, будем жить полной жизнью. Жизнь — сочна и пахуча, и надо от нее не отщипывать, а ломать большими кусками.
— Не подавиться бы нам, — заметила Лина, расставляя на столе посуду. — Вы сами как-то говорили: не откусывай больше, чем можешь проглотить.
— Небось прокусим. Или пальцем протолкнем. — Борис Тимофеевич говорил уверенным тоном, и движения его были скупы и сильны, да и в лице появилась некоторая лихость. — Я теперь в магазине стану работать. В гастрономе, на посуде, а? Тебе не стыдно будет, что твой мужик из инженеров в посудники подался? Бабы — народец честолюбивый.
— Лишь бы человек был хороший, — улыбаясь, отвечала Лина. — Остальное все можно: где сгладить, где перетерпеть.
— Я еще и воровать научусь, — подтрунивал Борис Тимофеевич.
— Не получится. У вас в сердце — правда.
— Нашла праведника. Праведники, голубушка, все больше по отдаленным местам мыкаются, в своей ли, в чужой стороне. Для остальных закон один: с волками — по-волчьи.
— А кто овцами захочет быть?
— Если б овцы знали, что они овцы… А кисель хорош! Недаром я давно глаз на тебя положил — догадывался, что из тебя укладистая хозяйка выйдет. А сама что еле ложкой ворочаешь?