Коллекция: Петербургская проза (ленинградский период). 1980-е
Шрифт:
Чудовищным усилием вырвал я ноги из чьих-то лап и пнул прямо в живот Валюнчику. Тот отлетел с тонким писком. Вдруг входная дверь затрещала, по потолку побежали сполохи от внезапного сквозняка, и я почувствовал, что свободен.
— Атас, братва! Шухер! — крикнул чей-то высокий и сиплый голос, точно петел пропел.
Я вскочил на ноги. В помещение парами, ровно и монолитно, раздвигая путаницу чертежных досок, вливались черные гибеллины. Порскнули по углам рваные тени недавних моих собутыльников.
— Ваши документы! — сказал, подойдя, их предводитель.
— Нет у меня никаких документов! — с сердцем ответил я, отряхиваясь и потирая ушибленные места.
— Что ж. Тогда пройдемте.
Предводитель накинул на свою литую бронзовую голову пепельного цвета капюшон, козырнул мне и показал в сторону выхода. Я шел
Преследуемый страхом, бежал я вдоль набережной Мойки, огибая провалы перед подвальными окнами, но меня, как ни странно, никто не преследовал, как будто наваждение осталось там, за дверью котельной… Я пересек Поцелуев мост и пустился вдоль густых тополей дальше, мимо Новой Голландии. Наконец я остановился и перевел дыхание. На фоне неба тускло горели фонари. Я обернул лицо к старым пеньковым складам, и острое восхищение проникло в мою душу. Поднося к моему разгоряченному лицу ломтик тающего пространства, поражая редким совершенством пропорций, с которым были укомплектованы сочетания темных тяжелых масс, ее составляющих, к моим глазам подступила вечная и прекрасная арка. Я долго глядел на нее в знак прощания, стараясь навсегда отпечатать в душе образ предельной и пламенной земной красоты. «Здесь! — думалось мне. — Тут-то я с вами и попрощаюсь». Я напоследок взглянул вдоль набережной. Навсегда запомнились мне ломтики сухого собачьего помета под фонарем, блестевшие, как темный металл, толстые корявые кряжи тополиных стволов. Я стал быстро срывать с себя не нужную больше одежду. «Кончено! — думалось мне. — Пусть это будет страшный, но и последний грех мой». И вдруг…
Из темной подворотни выбежала девочка лет тринадцати. Ее преследовали мужчина и женщина, тучные, с трудом переваливающиеся на своих толстых лапах.
— Ненавижу! — крикнула девочка. И, птицей взлетев на гранитную стойку перил, бросилась в воду.
— Помогите! — крикнул мужчина неожиданно мелодическим тенором, подбегая к перилам и свешиваясь в сторону воды, но прыгнуть вслед не решаясь. Девочка, видимо, обо что-то там трахнулась под водой, потому что она долго не всплывала, а когда всплыла, то двигалась вяло и бессознательно, снова медленно погружаясь. Я бросился вслед за ней, но с таким расчетом, чтоб упасть в воду как можно дальше от берега, туда, где поглубже. Вынырнул я благополучно, ощущая на своем лице и губах легкую аммиачную вонь. Кусок девочкиного платья еще колыхался над водой. Я подплыл к ней и обхватил рукою ее бесчувственное тонкое тело. Плыть обратно, загребая одной рукой, было очень трудно. Я держал к далекому спуску. Наконец мы приблизились. Здесь, на спуске, собралась уже маленькая толпа. Особенно разорялась бежавшая вслед за девочкой пара: дебелые мужчина и женщина что-то кричали, размахивая руками. Как только мы подплыли, девочку вырвали из моих рук, а меня, уже вторично за вечер, схватили многочисленные цепкие пальцы.
— Ах ты, дурочка! — слышал я чей-то толстый плачущий голос.
— Меня-то пустите! — закричал я. — Я не хочу к вам обратно, будьте вы прокляты!
— Да помогите же, видите, человек не в себе! — вибрировал над моим ухом чей-то мощный убедительный бас.
— А пошли вы все на!.. — крикнул я, отбиваясь.
Но тут силы оставили меня, и я стал тихо терять сознание. Последнее, что я увидел, были стройные гармонические массивы старинной арки, восходящие надо мною в светлеющем небе майской прекрасной ночи…
Впрочем, сознание иногда ко мне возвращалось. Меня куда-то несли, где-то клали. Кто-то подходил ко мне и брал за руку. В голове работал какой-то зуммер, так что речей я не различал. Единственная фраза, которую я услышал перед тем, как погрузиться в небытие, была произнесена деловым, будничным тоном.
— Делириум тременс! — сказал мужчина, одетый в белое. — Запишите, Марья Васильевна…
……………………………………………………
Вот уже месяц, как я нахожусь в больнице. Я все-таки достиг устья Мойки: психушка, куда меня поместили, находится на пересечении ее с рекой Пряжкой, при самом впадении в расширяющуюся горловину Невы, которая здесь не Нева уже, собственно, а Финский залив, море… Нет, не подумайте, с головой у меня все в порядке — отделение наркологическое. Лечат меня принудительно от любви к алкогольным напиткам.
Чувствую я себя хорошо, спокойно так. Ну, да оно и понятно — ведь и лекарства там всякие, само собой, как сказать, ну, то есть, да, — успокаивающие душу…
Один раз только я поволновался — когда Зина перестала ко мне сюда приходить. Появилась она надо мной, как только я оклемался, что было совсем не сразу. Я ей обрадовался — она хорошая девушка, добрая, милая… да… А тут вдруг пропала и перестала совсем приходить. Я как-то томился, места себе не находил, что называется, даже, верите ли, плакал в подушку… А потом, по прошествии двух недель приблизительно, снова она пришла. Оказалось, был у ней приступ какой-то женской болезни: врачи ей сказали, что она не сможет родить. Я ее как мог успокаивал; ели мы вишни, принесенные ею с базара, сидя рядком на казенном моем шерстяном одеяле…
К Диминой матери я звонил из больницы: он умер несколькими неделями ранее — попал, что ли, под машину по пьянке. Больше ничего ни о ком не слышал, да и немудрено — город большой, всякое может в нем затеряться…
Самое мое любимое сейчас занятие — глядеть из окна. Под окном растут больничные тополя; листья деревьев уже стали летними — налились, потемнели, покрылись глянцем. Но и сквозь них видны какие-то пакгаузы, трубы, сараи, краны… И между ними — маленький кусочек восходящего, горе отлетающего пространства — то белого, то голубого, поблескивающего, несмотря на свою малость, тысячью искр при дневном сильном солнце. Это — море. Глядеть на него — и радость, и мука, ибо чудится там, за далью, какая-то светлая, неземная отчизна… Как бы попасть туда, в этот счастливый край?
1980
Нина Катерли
Треугольник Барсукова
Повесть
Посвящается М. Эфросу
Это ведь родина. Что же ты плачешь, дурак!..
Д. Бобышев
Глава первая. УЖАСНЫЕ НОВОСТИ
I
Марья Сидоровна Тютина, по обыкновению, встала в восемь, позавтракала геркулесовой кашей, вымыла посуду за собой и мужем и отправилась в угловой «низок», где накануне определенно обещали с утра давать тресковое филе.
Марья Сидоровна заранее чек выбивать не стала, а заняла очередь в отдел, чтобы сперва взвесить. Отстояв полдня, уж полчаса всяко, она оказалась наконец у прилавка, и тут эта ей сказала, что без чеков не отпускаем. Марья Сидоровна убедительно просила все же взвесить полкило для больного, потому что она здесь с утра занимала, а к кассе полно народу, но продавщица даже не стала разговаривать, взяла чек у мужчины и повернулась задом. Из очереди на Марью Сидоровну закричали, чтоб не задерживала — всем на работу, и тогда она пошла к кассе, сказала, что ей только доплатить, и выбила семьдесят копеек. Но к прилавку ее, несмотря на чек, не пропустили, потому что ее очередь уже прошла, а филе идет к концу.
Когда Марья Сидоровна сказала, что она здесь стояла, то одна заявила, что лично она никого не видела. Бывают же люди на свете! Марья Сидоровна связываться не стала, а пошла в хвост очереди и отстояла еще двадцать минут, а за три человека до нее треска кончилась.
II
Петр Васильевич Тютин, муж Марьи Сидоровны, пенсионер, любит читать газеты и общественно-политические журналы, потому что он ветеран и член партийного бюро ЖЭКа. Выходя в среду утром из дому, он взял с собой мелкие деньги в сумме, требуемой для покупки «Недели» и «Крокодила», плюс две копейки, чтобы позвонить в квартирную помощь и вызвать врача к жене, заболевшей нервным расстройством от вчерашнего. В телефонной будке Петр Васильевич частично по рассеянности, а отчасти в расстройстве бросил в щель таксофона вместо двух копеек гривенник. В поликлинике ему грубо сказали, что невропатологи на дом не ходят, а к старше шестидесяти — так уж просто смешно, хоть стой, хоть падай, а когда Петр Васильевич потом пришел к газетному ларьку, то ему, естественно, не хватило восьми копеек и пришлось остаться без «Крокодила».