Колодезь Иакова
Шрифт:
Поездки были бесполезны: ни поддержки, ни утешения, ни даже обещания помочь; и вскоре ему пришлось признать, что остался только один шанс на спасение – тот, о котором говорила Агарь.
Нужно признать, что Исаак Кохбас сделал все возможное, чтобы избежать этого и решился только после долгой мучительной борьбы с совестью.
Близость его с бароном Ротшильдом придала бы непоколебимую уверенность менее чуткой натуре. Он же, вспоминая о благодеяниях барона, только и думал о своем упорстве и частом несогласии с последним. Его просили не покидать дом на Фобур-Сент-Онорэ.
В эти жуткие часы Кохбас не нашел бы достаточно сил для смертельной борьбы, если бы рядом с ним не была Агарь. Уже одно ее присутствие благотворно действовало на его убитую горем душу.
В час, когда кругом все рушилось, он со священным трепетом признался себе, что не ошибся в молодой женщине. Она, очевидно, принадлежала к личностям, проявляющих себя особенно ярко в минуты бедствий.
Генриетте Вейль последние события нанесли страшный удар. Возбуждение ее еще увеличилось. Оно то вспыхивало со страшной силой, то почти угасало, словно пламя под бурным ветром ненастья.
Порой она, охваченная яростью, бралась за перо, горя желанием послать в газеты обоих материков письмо, в котором заклеймит позором эгоизм и ослепление Израиля.
После периодов неистовства наступал полный упадок сил и она превращалась в худую, сморщенную старуху, что-то бессвязно бормочущую у горящего камелька. Вместо того чтобы поддержать надежды колонии, она грозила нарушить общий покой. Но на страже покоя стояла Агарь.
Как признать, что «Колодезю Иакова» действительно грозила гибель, когда жизнь протекала без малейших изменений? Казалось, что благополучие только возросло.
Беспокойная паства чувствовала на себе еще больше заботы, еще больше попечения. Белье стало белее, пища разнообразнее и лучше. Во время еды на всех столах стояли цветы, печальные прекрасные зимние анемоны, которые по просьбе Агари собирала на склонах Гаризима Гитель.
Тысячью разных мелочей старалась она заслонить от братьев своих меч ангела смерти, уже сверкавший в грозно нависших облаках. Кто же мог отчаиваться, видя с каким спокойствием жена Исаака Кохбаса занимается своими обычными делами? Все благословляли ее, но более других муж. Он один только знал, что еще восемь месяцев назад Марфа была Магдалиной.
До последнего ждали счастливой, несущей избавление случайности. Ее не произошло.
Всего две недели осталось до первого платежа. Нужно было действовать, даже если бы барон сейчас же исполнил обращенную к нему просьбу, нельзя было терять ни минуты.
Однажды утром Кохбас решился сесть за письменный стол, где ждал принесенный Агарью лист белой бумаги. Временами он движением, полным отчаяния, опускал перо, но, встретившись глазами с женой, снова принимался писать.
Генриетта Вейль, забившись в угол, присутствовала при этой сцене, бессильная оказать помощь, подать совет. Одно дело написать горделивую страницу об эстетике немецкого социолога, другое – в возможно более достойных выражениях выразить просьбу.
Агарь, конечно, не приняла никакого участия в сочинении письма. Она только одобрила некоторые места, и, следуя ее советам, Кохбас исправил остальное.
Наконец письмо было готово. У барона просили сто тысяч франков взаймы – сумму, необходимую, чтобы кое-как свести концы с концами до следующей жатвы. Очень кратко излагали ему грустные обстоятельства, из-за которых колония принуждена была просить его о помощи.
Агарь и Кохбас сами отвезли письмо на почту в Наплузу. Они приблизительно рассчитали, когда можно было ждать ответ. Было седьмое декабря. Приходилось ждать до двадцать пятого. Однако утром четырнадцатого декабря Кохбас с быстротой урагана ворвался в контору к Агари, победоносно махая телеграммой.
– Спасение! – закричал он. – Спасение!
Агарь, немного побледневшая, поднялась.
– Прибыли деньги? – спросила она.
Задыхаясь от волнения, не в силах больше говорить, Кохбас передал ей телеграмму, состоявшую из сотни теплых отеческих слов.
Барон оповещал, что отдает в распоряжение колонии пятьдесят тысяч франков, переведенных на Палестинский банк. Остальные пятьдесят тысяч он передаст лично Кохбасу, от которого желает выслушать кое-какие объяснения и которого, кстати, будет счастлив снова увидеть.
Он просил Кохбаса вычесть из полученных денег сумму, необходимую на поездку в Париж, где он пробудет до пятнадцатого января.
Агарь подняла голову.
– Нужно сегодня же ответить, – сказала она.
– Когда идет пароход?
– Не знаю. Пойдем, посмотрим!
– Я немедленно звоню в Каиффу!
Вошла Генриетта Вейль. Радость ее была сильнее радости Кохбаса. И если она в течение трех недель призывала на головы великих иудеев всего мира позор, то теперь безудержно превозносила их.
Среди этого безумного ликования только Агарь сохраняла то же спокойствие, что и в дни горя и отчаяния.
– Сколько стоит дорога до Парижа и обратно? – спросила она.
– Я сам точно не знаю. Мы еще успеем подсчитать. Думаю, тысячи три-четыре.
– Допустим, пять. Нам, следовательно, остается сорок пять тысяч франков.
Быстро набросала она несколько цифр на бумаге.
– Этого хватит до первого февраля. К этому числу мы должны иметь в руках остальные пятьдесят тысяч. Можем мы на них рассчитывать?
– Вопрос этот – незаслуженное оскорбление, нанесенное барону! – воскликнула Генриетта. – Лишь ваша молодость вас извиняет, дитя мое. Вы не знаете, что это за человек. Он добрый дух, отец сионизма. Я предлагаю немедленно назвать наш большой зал залом Эдмонда Ротшильда.
В тот же день дали телеграмму и позвонили в Каиффу, заказав для Кохбаса каюту на пароходе, снимающемся с якоря двадцать второго декабря, ровно через неделю.
Барона уведомили, что к тридцатому Кохбас будет в Париже.