Колокола (сборник)
Шрифт:
— Ты... ты все же того... человек, так сказать, военный, — отвечал он ей. — А жизнь, жизнь, она того... жизнь — борьба и сопротивление. Достоинство — это зеркало человека, крылья, так сказать. Поняла? Так что ты того... не робей. Держись. И повыше голову.
Он говорил ей это вполголоса, заглядывал в глаза, — для того чтоб в ее сознание вошли не только слова, но и его сочувствие.
— Э-эх, — повторила Вера. И вдруг, откинувшись, прижалась коротко стриженной головой к его плечу.
— Ну-ну-ну, — солидно сказал генерал. —
И он рассмеялся хриплым баском, смехом человека, много-много всего перевидевшего. Затем подошел к медсестре Саше. Широко раскрыв голубые глаза, она объявила:
— С тех пор как из дому, в сухих сапогах не хаживала. Ей-богу! Забыла, что значит сухие ноги. Если б мама знала, она... она бы, ей-богу... Ну, не знаю, как выразить, но ей-богу!
— Ну, ну, ну, — с мягкой, нежной улыбкой ответил ей генерал. — Вернешься домой и справишь себе модельные туфли. Первейший сорт. Зашагаешь, как королева. Воевала! Герой, а в модельных туфлях. А ты знаешь, что это значит для нас, мужиков? Чтоб герой — и красавица? И опять же — ножки!
Саша всхлипнула. Ей, видимо, стало полегче. (Он заметил «ножки». А они были в сапогах!)
— А твоя какая будет фамилия? — спросил генерал у раненого.
— Моя? Прелуцкий.
— Ну?.. Как дела, дружище Прелуцкий?
— Дела ничего. Хорошие. Рапортую.
— Ампутация, стало быть?.. Того....
— А мне-то откуда знать? Я не доктор...
— Это правильно, — сказал генерал. — Ты вот что... Беспримерна женская жалость. И тебя, дружище, они полюбят. Им бы только любить! Это основное занятие ихнее. Так что порядок... А ты поправляйся. Бодрись.
— Я бодрюсь.
— И правильно.
Генерал опять подошел к столу. Он кивал и слушал.
— Все, пойду. Время позднее. Мне пора, — сказал генерал. — Я в Полярный.
...В открытые двери ворвался ветер. Двери захлопнулись. Генерал стал медленно спускаться с горы. Шел. Вслед ему глядело множество молодых глаз.
Он был староват и бежать не мог. Шел спокойно, твердо, не оборачиваясь.
Сняв почему-то шапку, держал ее сзади в скрещенных на спине руках.
Шел. Вслед ему стреляли. Он не убыстрял шага. Может, не под силу было ему убыстрять шаг — не молод. А может, из военного, особого суеверия (суждено умереть — помру). А может, это и так — для примера? Спокойствие, мол, оно и есть залог победы.
Шагал против солнца, поднимался все вверх и вверх, как бы врезаясь в небо. Все вверх и вверх.
Исчез не сразу. Уменьшился, будто сливаясь с воздухом. Шел непередаваемой, крепкой походкой — походкой солдата-профессионала. «Что ж делать. Воюем. Вот, значит, дело какое».
Становился все меньше, уходил в небо. Исчез.
Умный был генерал. И опытный. Ничего не скажешь..
Исчез навсегда.
Я слыхала — вскоре его убили.
Но в моей памяти он почему-то
19
Я оглядываюсь назад по прошествии десятилетий, и жизнь в Днепровской флотилии встает передо мной постоянными окликами, хватанием меня за рукав, отсутствием возможности скрыться, оглядеться, подумать. В те далекие времена я была нужна каждому: ведь это Германия, а я — ее язык. Надвигающаяся победа сливалась для меня с ощущением светлого неба, с пылью, поднятой на улице Флота трофейными машинами, с шевелением листьев, с немецкой и русской речью. Она слилась с возрождающейся жизнью деревьев, травы.
Растаяли тундровые снега, поднялась жизнь естественная, с естественными желаниями, с ощущением живого тепла и света моей собственной, как бы возрождающейся жизни. Мы побеждали. Я снова хотела жить.
Трудно было подумать, что станет с нами после победы. Казалось, каждый будет принят страной наподобие сказочного героя. Думалось, что война и те лишения, которых она потребовала от нас, никогда не забудутся.
Чаще всего мы представляем себе счастливое будущее как живую и добрую связь с людьми.
В те дни все, что станет с нами потом, казалось далеким, неясным, но обязательно счастливым.
Чем? Я, например, не могла на это себе ответить. Будущее для меня вставало растопившимся небом, потому что такой была жизнь на улицах Фюрстенберга.
Каждый оплачет твои потери. Их не забудет страна.
Как именно ей следовало не забывать о тебе?
Тогда я по молодости не умела себе на это ответить. Цветы тебе присылать, что ли, каждое утро? Пару-другую роз?
Кто пришлет? Тот, кто сам пострадал? Может быть, инвалид войны? Может быть, тот, кто лишился крова, жены, детей?
Война была горем народным. Всеобщим. Сколько же нужно земле за это вырастить роз всех видов и всех сортов?
Север... Там не надо было думать, что такое моя работа. На Севере я переводила и вычитывала листовки (а наборщики снова и снова наводняли эти листовки ошибками). В далеком северном прошлом я была диктором на сторону врага.
Если, зажмурившись, оглянуться, мой труд переколдовывался в равнину из снега; снег говорил о своем могуществе. Помнится, меня ослепляли его крошечные фонари.
А город Полярный, уже отступивший для меня в далекое прошлое, он вставал деревянным мостом. А там, за мостом, — почта.
Я грузила листовки, физическое напряжение, попытка быстро шагать, волоча на спине мешок. Я себя видела как бы со стороны: вот она — дура! А ноги-то, ноги! Обуты в огромные сапожищи!
Огромными они не были. Сапоги казались огромными на моих коротких ногах.
Иду, а вдалеке — сопки. Их вершины высоко в небе, их контуры неотчетливы. Сопки словно бы улетают вверх, придавливая твердь неясными очертаниями.