Колокола (сборник)
Шрифт:
Всегда ли и по первому ли мановению вызывается она писателем, чтобы лечь на страницу?
Нет. Искусство в том, чтобы ее вызвать, найти в себе, о чем бы ни вздумал пишущий рассказать.
Сразу ли приходит к нам это умение? Нет. До конца ему не научается никто, как бы долго ни жил, сколько бы ни написал книг.
Ты сел и пишешь.
Легко писать. Очень легко. Если ты опытен, ты сразу заподозришь неладное: легко толчется в ступе вода — без всякого сопротивления, в то время как духовный материал, извлекаемый нами на поверхность, всегда хоть несколько сопротивляется, даже в лучшие наши минуты мгновенных (редких!)
Ты садишься и пишешь. Трудно. Очень трудно. Снова и снова возвращаешься ты к началу своего повествования, пытаясь трудолюбием превозмочь затор. Но нет. Трудолюбием — и только — этого не превозмочь. При решительном сопротивлении материала ты можешь сделать вывод, что неверно тебя повела рука. Недостаточно хорошо и верно п р и д у м а т ь. Надо з н а т ь. Материал должен быть твоим. И, коль скоро ты дотронулся до своего «знания» — до своей стихии духовного понимания, работа сейчас же даст тебе отклик. Становится в меру легко и трудно. Ты пишешь. Наступили лучшие для тебя минуты и часы. Но как подойти к этому «знанию»? Как научиться писать?
В противоположность многим другим, я полагаю, что технически н а у ч и т ь с я п и с а т ь — возможно. При одном обязательном условии — большого духовного запаса. Без этого можно, как говорится, «иметь перо» или родиться на Волге, где речь безупречна; можно быть вообще замечательно способным человеком и множество раз вводить в невольный обман того, кто читает тебя, и себя самого — и все же п и с а т е л е м не стать.
Чтобы стать писателем, кроме прочих данных, надо иметь свой мир, свою вселенную — малую или большую, — мир, как бы рвущий тебя, мир, требующий того, чтобы быть отданным. И все тогда, пусть для некоторых с великой трудностью, а для других — с меньшей, становится преодолимо, и, поскольку живущее в тебе, крича (или шепча), обязательно требует выхода, выражение ему ты скоро или с годами — найдешь, то есть технически писать — научишься. И какое дело, в конце концов, читателю до того, трудно или легко тебе было?..
Никакие внешние, блестящие способности не заменят подлинности таланта — то есть неодолимого горения — потребности с к а з а т ь. Каждый пишущий глубоко субъективен; быть может, и даже наверное, субъективна и я, впервые делящаяся своими мыслями о работе писателя, так сказать, о сути писательского дела.
Себя я, помимо своего желания, рассматриваю не в отрыве от современного потока литературы, а лишь как часть ее. Это ощущение — иррационально, но оно есть, и тут ничего не поделаешь. Поэтому я радуюсь чужой удаче в области современной прозы, словно сама к этой удаче причастна. Поэтому мне трудно рассказать что-либо о себе, не говоря о ремесле писателя в целом.
Мое «ремесло» мною выбрано не было. Оно жестоко схватило меня за горло в достаточно раннем возрасте и научило отказываться от множества радостей ради дела, которое приковало меня к столу.
Писать и печататься я начала рано (мне было двадцать два года, когда появились мои первые рассказы). Я никогда не писала стихов — сразу стала работать прозу. Но часто гул стихов, их звучание как бы проносятся у меня в ушах, и в лучшие минуты мне кажется, что это «стены поют» — наговором, звуком, ритмикой стиха. К поэтам я отношусь, как к «шаманам», завидую им, ибо часто мне кажется, есть нечто, что не может быть выражено
Меня заставило сесть к столу «сострадание» — любовь к людям, меня окружающим. Мера моего сочувствия была комически велика, — она не могла быть выражена одной только жизнью. Кроме того (признаюсь!), люди плохо умеют слушать, терпелива одна лишь бумага, — а я была «переполнена», мне хотелось говорить, говорить, говорить...
Вещи мои грешат непростительными для серьезного писателя недостатками: проходя рядом с моими героями сквозь различные жизненные перипетии, я склонна оправдывать их. Другими словами, я — адвокат, не прокурор (отлично при этом сознаю, что лучше было бы для моего дела содержать в себе двух, равно достойных работников юстиции: и адвоката, и прокурора).
Мои самые первые рассказы были о детях и стариках. Я глубоко сочувствую человеческому одиночеству. Это рвущее душу чувство и усадило меня к столу. Смешно ссылаться на мои первые рассказы, хотя бы на «Песню о трех барабанщиках», они недостаточно известны, поэтому придется читателю поверить моей искренности и слову.
Садясь за работу, мне приходится искать единственный, необходимый для данной вещи «звук» — внутреннюю мелодию, мелодию повествования. Логически продумать вещь для меня далеко не достаточно, и работа не пойдет. Коль скоро «звук» найден — работа пойдет легко и быстро. Это можно сравнить с несравнимым — с внутривенным вливанием, которое нам делают, если мы больны. Мимо вены идет игла — больно. Игла попала в вену — все просто. А между тем как сложно! Где он, этот единственный звук, который даст возможность повествованию слиться с твоей кровью?! Где он — звук, единственный звук правды, как колдовское слово, как чудо. Рядом — а как долго порой его приходится искать.
Главные затруднения (чисто внешние, частично одолимые с годами), которые я испытывала, — это общие затруднения малоопытных писателей: постройка вещи. Для того чтобы вещь легко читалась, кроме прочего, она должна быть умело построена (словно дом, в котором возможно было бы жить). Крыша венчает любое строение — ей невозможно стать фундаментом. А между тем сколько раз я начинала строить свои здания с крыш!
В погоне за неизбежной, обязательной правдивостью «звука», выражающего вещь в целом, я часто упускала из виду правильную постройку вещи. Это я испытала с повестью «Отрочество», в которой из-за неумелой постройки мне пришлось отказаться от многих удавшихся «кусков» — глав, от десятка страниц, затруднявших чтение: они органически не лезли в общее здание повести — я не умела их собрать.
Неумение «строить» — недостаток многих молодых писателей.
Прошло много времени, пока я поняла, что жанр лирической прозы вообще, по-видимому, не терпит большой длины. Книга лирика хочет быть по возможности краткой и емкой. В лирическом повествовании, то есть рассказе о человека или людях — их характерах, поступках и чувствах, — практически может и не быть прямого сюжета, ничего «сенсационного» на протяжении повествования может и не происходить: это всего лишь кусок жизни, ее «отрывок». Если человек, о котором пишет лирик, совершенно ясен с самого начала, если он не раскрывается впоследствии более полно, то писать, собственно, не о чем. Люди, их характеры, мотивы их поступков — как бы содержание книги в целом.