Колосья под серпом твоим
Шрифт:
Спустя несколько дней рядом с могилой пана Юрия появился второй холмик, который месяцем позже порос зеленой травой.
Басак-Яроцкий сразу с похорон забрал Алеся к себе, не позволив даже вернуться в опустевший дом:
— Нечего тебе там делать.
— Я, может, к деду, дядька Петро?
Пострижной еще больше покраснел:
— Вы там мудрить начнете. А тебе сейчас та мудрость… Кгм… — И дядька выразительно кашлянул, одним видом лучше всяких слов показав, насколько именно сейчас нужна Алесю та мудрость.
Ехали верхом по раскисшей
— Срам. — Короткие усы дядьки шевелились. — С самого пострижения приглашал к себе… Пускай себе этих, разных там… «поутру проснувшись» нет. Я тебе не императрица Анна. Я солдат.
«Поутру проснувшись» было любимое кушанье императрицы Анны. Приготавливалось оно из бычьих глаз, и дядька всегда употреблял это название, когда говорил о разносолах и лакомствах, порожденных извращенным вкусом.
Дядькина бурка, на которую пялили глаза окрестные мальчишки, пахла табаком, как и парадный мундир. Это была одежда лишь на самые важные случаи жизни.
Ладный и седой, он ехал на своем конике прямо, как ездил, наверно, и под пулями. Алесь был благодарен пострижному, который не позволил ему зайти в опустевший дворец. Все понимал старик. Сказать иногда не мог, но понимал все.
— Видишь, жаворонок… Словно на нитке. Ты не знаешь, Алесь, где они ночами прячутся? Морозит же ночами. Я лежанку каждый вечер топлю, как на старые кости. Люблю огонь… Кажется, чем утопиться, так лучше бы в огне… Так не знаешь, где?
Достал короткую трубочку, кисет и задымил.
Тромб отворачивал храп от табачного дыма и косился на Басак-Яроцкого умным оком: хозяин не курил.
— Что за табак такой приятный, дядька?
— Ты что, считаешь, только богачу приятный табак курить? — улыбнулся дядька. — Выкручиваемся и мы, да еще как! Дорогая жизнь, она у дураков бывает.
— Нет, в самом деле?
— Кгм… Табак хороший, это правда, турецкий… Но даже самый дешевый табак, который мы, бывало, курили там, когда армянин не приедет, можно сделать — ого! — На лице у Петра было удовольствие. — Ко мне, бывало, все бегут: «У Яроцкого запасы старого. Яроцкий сбережет, хотя и не скряга». И не знают, что я даже из корешков могу тебе такую «Кабу-Гаванну» завернуть, что тамошние индусы семь верст будут за конем бежать да нюхать.
— Индейцы, дядька.
— Ну, индейцы… А уж с настоящим табачком, так, я тебе скажу, и Вежа такого не нюхал, что я могу сделать.
— Как?
— А обыкновенно. Домашний табак, известное дело, досмотри как следует. Это… кгм… основа! А потом готовься «Кабу-Гаванну» делать.
Яроцкий дымил, словно ладан и смирну курил неведомому богу.
— Жди, когда зацветет белый донник. Не та желтая падла, что в засуху поля истязает, а его белый брат. Следи, чтоб пчелы полетали самое большее день. Чтоб лишне не выпили меда… Собери цветки осторожненько, очисти и суши не на солнце — под ветерком. А высушенные мешай с табаком… Вначале не много, потому что привыкнуть надо, потому что это курить — все одно что в цветах уснуть: и сон, и легкость, и мысли приходят отчаянные, словно бы каждый миг ты с персидской царевной можешь пожениться да плевать на весь мир.
— Дурмит?
— Нет. Просто безвредный мед.
— Так просто?
— Хе-хе, — сказал Яроцкий. — Видишь, что в кисете на дне?
— Ну,
— Это сентябрьский желтый антон, покрошенный да в жидкую ткань завернутый. Понюхай.
Из кисета повеяло хорошим табаком, медовым летним полем, осенними садами и еще чем-то.
— А это? — спросил Алесь. — Какое приятное! Как запущенный сад в июне!
— А это другое, о чем хотел сказать. Розы не у каждого есть, так шиповника в разгар цветения набери, подсуши да в мешочек в коробочку с табачком и положи.
— Вы маг, дядька…
— Я много такого знаю… Напрасно ты не приезжал. Простота тебе нужна человеческая, хлопец… Обычное, серое, свое… Пусть неразумное, потрескавшееся, но свое… Как предки жили. Были богатые, а на твердом спали… Да и не чужой ты мне. Детей у меня нет… Все войнища эта. А ножницы твои пострижные, серебряные, до сих пор на стене висят. Рядом с листом, с личной мне благодарностью Ермолова Алексея Петровича. Мы тогда, каптенармус случайный, четыре солдата да я, пять дней перевал против лезгинцев держали. И название уже того перевала забыл, а до сих пор, как вспомню, как они визжат да улюлюкают, — ну, сердце падает.
— Вам сколько же лет, дядька?
— Не так уж и много. Родился я спустя три года после смерти императора Павла… Значит… Вот, пятьдесят пять мне… А туда я попал молодым, шестнадцати лет. Офицеры, бывало, пить да в карты. А мне мать много прислать не могла, да и проигрался б, а в солдатской казне одалживаться — бога забыть надо. Да и неинтересно мне это. Так я у перса куплю… по-нашему не знаю, как тебе и объяснить, но вязкое такое, дрожит, как наш студень, но не из мяса, а из дынного, кажется, сока да сахаром обсыпано… словом, рахат-лукум… и сижу, а зубы у меня, как в смоле, вязнут, а сам гляжу на горы… И кажется мне, будто совсем они не из камня, а из голубой вуали и легкие, аж пустые изнутри, как шатры… вот-вот полетят.
Посуровел слегка.
— Только вначале они такими и были.
— Ну и как вы там?
— Семь лет был в Особом кавказском корпусе, при Алексее Петровиче, долгих лет ему. Жив еще. Обидели его, а мужик какой был! Лев! Боялись его верхи. Слухи среди солдат ходили: «Лишь бы заколот,[150] а мы уж его на штыках донесем до трона».
— Как на штыках?
— А так. Штыки в парусину да на плечи. А на парусине генерал, чтоб выше. А вокруг солдаты да знаменосец… Меня он помнил, хотя и не очень чтоб отмечал. Не терпел он этих игрушек ни на себе, ни на других. И правильно. Гордиться тут нечем. Присяга, конечно, иначе каждому солдату через двадцать пять лет не чистую, а голову сечь надо б… Так Алексей Петрович это понимал. Не то что Паскевич. Тот за Эривань да Арзрум мне тоже лист да оружие, кинжал да личную саблю. Да крест. А я это все в сундуке держу.
Выбил трубку, крякнул, словно глотнув чарку.
— Потом провоевал я год с лишним с Паскевичем Иваном Федоровичем. Восемь лет было уже моей службы. Отметил он меня после того, как мы крепость брали… Как-то бишь она… И это забыл! Но обидел он меня там сильно. «Шпуры, говорит, надо вести да взрывать». А я ему: «Позвольте сказать, не надо этого. Нужная крепость. Нам понадобится. Войска много, оставьте ее в тисках — да измором ее. Жаль крови». А он: «Вы боитесь, кажется?» Панство дурное! За такие слова глупый солдат, где и не надо, на смерть идет.