Колосья под серпом твоим
Шрифт:
Кроме того, он боялся. Боялся нападения Войны и Корчака, которые гарцевали по пущам и с которыми ничего не мог поделать Мусатов, боялся того, что хлопы стали «нахальными», что они все больше и больше начинают ощущать чувство собственного достоинства.
Этого боялись и другие. С двух сторон надвигалась страшная опасность: со стороны богатых Клейн, Загорских, Раубичей и их состоятельных оруженосцев, всех этих Раткевичей, Кольчуг, Юденичей, Турских, Ивицких-Лавров, потомков могучего старого дерева — Ракутовичей, со стороны всего этого переплетенного родством, традициями
С двух сторон ожидали смерть, гибель, нищета. И потому надо было защищаться. Тут уже никому не было дела, что Кроер и Таркайлы белорусы, Панафидин и Иванов русские, Август Дзержак поляк, а Сабаньские-Юноши и Стаховские-Огеньчики считают себя поляками. Наоборот, люди, подобные последним пяти, громче белорусов вопили о «gente albarutenus»,[152] о том, что они теперь больше белорусы, чем «гнилые западники и социалисты» Загорские; вопили о традициях и необходимости «выковать мечи для обороны прав искони чистого шляхетства, которое придает благородство» и им. И потому все они были единодушны в необходимости «поднять меч».
Создавалась «Ку-гa» — приднепровская мафия.
«Ку-га» просуществовала очень недолго и успела взять сравнительно мало жертв лишь вследствие отвращения местных жителей к убийству в спину.
Начальство закрывало глаза на деятельность «Ку-ги» и ее жертвы. А уничтожали с корнем, не подкопаешься. И тот, кто заинтересуется этим вопросом, должен будет лишь просмотреть статистические данные. За два года на территории Могилевщины погибло «от волков» больше людей, чем за предыдущие триста лет. Причем почему-то среди погибших не было крестьян, а все больше шляхта.
Сабина Марич ни на что не обращала внимания. Она искала Алеся. Все окончилось неожиданно просто, и тон из последней беседы не оставил ей никаких надежд.
Они встретились и долго беседовали, и она сказала ему, что мир становится лучше, когда в нем встречаешь таких людей, как он. И тогда Алесь, словно вдруг прозрев, ответил:
— Не надо этого, Сабина. Для вас я сосед и друг, как Раткевич, как другие хорошие люди. Будет плохо — поможем. Ваш враг — наш враг. Ваш друг — наш друг. Вот и все.
Она благословляла бога, что не успела зайти дальше, что не дошла до последнего унижения.
— Я это и имела в виду, князь.
— Вот и хорошо.
— И мне не хотелось бы никогда стать для вас тем, чем стали Ходанские и Раубичи.
Он понимал, что это удар, возможно, даже легкая угроза. Она не успела зайти далеко, и Алесь радовался, что отсек этим одним ударом все ее попытки. Но он также догадывался, что в мыслях она зашла далеко и теперь ни за что не простит ему этого.
— Да, — сказал он, — это действительно было б неприятно. Особенно для меня.
Она предполагала и раньше, почему его удручает вражда с Раубичами, а теперь узнала обо всем.
Свет потускнел.
Она не могла жить без него. Раньше, в мечтах, — как без любимого. Теперь — как без недосягаемого и единственно
Михалина через няньку Тэклю сообщила Алесю, что она снова, в третий раз за эти месяцы, выбирая время, когда у отца было хорошее настроение, предприняла попытку поговорить с ним о Загорских.
Она писала, что это теперь было более чем трудно. Округа не знала, почему после нападения Корчака на имение Раубич особенно резко изменил свое отношение к молодому князю. Алесь ничего никому не рассказывал. Раубич тоже молчал. Знали, что Алесь с табуном прискакал ему на помощь, а насчет дальнейшего ходили разные слухи. Одни говорили, что Загорский опоздал и бандиты уже скрылись, подпалив дворовые постройки и не убив пана, потому что не хотели жертв и большой облавы. Другие утверждали, что Загорский чуть не испортил дела, еще издали открыв пальбу, потому что немного боялся, что было естественно. Говорили и о какой-то большой страшной ссоре (выводили ее логическими построениями), в которой будто бы обе стороны осыпали друг друга взаимными оскорблениями. А кто говорил, что Алесь вообще не доехал. Но никто ничего толком не знал.
Она писала, что теперь это было более чем трудно. Сообщила, что попыталась объяснить отцу все. Однако разговора не получилось. Пан Ярош, уже в который раз, остановил ее и заявил, что если она промолвит еще хотя бы слово о Загорских, он, несмотря на свою любовь к ней и нежность, ни с чем не посчитается и отвезет ее в монастырь, к тетке-игуменье, для дополнительного воспитания. Года на четыре.
Алесь, узнав об этом, поскакал к имению Раубичей и весь день рыскал по рощам вокруг него, пока не встретил племянника Тэкли. Мальчик предупредил его, что появляться здесь опасно, так как пан Ярош перехватил записку паненки Михалины и подозревает, что передавала их Тэкля.
И Тэкля просит, чтоб панич не показывался, потому что его могут подстеречь; Михалина же почти как в тюрьме, и Алесь, если его увидят, испортит все и паненке, и Тэкле. А Тэкля обещает: когда гнев пана уляжется, сообщить Алесю.
— Хлопчик, милый, скажи Тэкле: когда ей дадут вольную, я ее к себе возьму. Пусть передаст одно слово — где можно встретиться.
Мальчишка чесал одной босой ногой другую.
— Она, дядька князь, говорила, что паненку кинуть не может, потому что той одной совсем плохо будет. Уезжайте вы, говорила, будьте ласковы.
Загорский понял: ничего не поделаешь. Пока за Михалиной и всеми, кто ей верен, следят, не надо настораживать Яроша и Франса. И он поехал к деду.
…Дед, казалось, знал все и не все из того, что происходило, одобрял. Подумаешь, мол, рыцарь бедный, Тристан-трубадур и менестрель, капуста а ля провансаль. И, словно желая показать Алесю, что существует и иной взгляд на вещи и потому пусть особенно не идеализирует, буквально допекал его несправедливыми, но остроумными рассуждениями о женщинах, их отношении к жизни, искусству, мужчинам и успеху в жизни. Видел, что внук перестает быть мужчиной, и потому сознательно прививал отраву.