Колосья под серпом твоим
Шрифт:
— Почему вы кричите, панове? — сузив глаза, спросил Вежа. — Разве я изрек что-то неожиданное, что-то такое, о чем вы не думали?
— Чепуха! — крикнул Иван Таркайло. — Я даю мужикам взаймы, я отвечаю за недоимки, за неуплату мужиками налогов. Они не стоят того сами, вот что.
— Садитесь, христианин Таркайло, — брезгливо процедил Вежа.
— Что б вы предложили? — внешне спокойно спросил Браниборский.
— Продайте предметы роскоши, — сказал Вежа. — Уплатите по закладным. Уплатите недоимки: вместе наживали их — вместе и отвечайте. А потом, чистые,
Суровые брови старика разошлись.
— Обнищание? Возможно. Однако ж вы жили их трудом на вашей земле. Так вот, когда вы все будете чистыми, освободите их. Отдайте им половину земли, и, свободные, они пойдут и на вашу землю тоже. За деньги. И эта половина вашей земли даст вам втрое больше, чем теперь вся.
Было тихо. Потом кто-то из окружения Кроера попробовал свистнуть.
— Зачем же вы так? — спросил Вежа. — Я ведь, кажется, не за отмену стою? Я ведь предлагаю оставить на год все как оно есть.
И тут сторонники Браниборского и Кроера взорвались возгласами:
— Социалист! Гверильеро!
Вежа с нарочитым недоумением пожал плечами.
— Карбонарий! Кинжальщик! Лувель! Якобинец!
Надрывно звенел гонг: Яроцкий тщетно призывал к спокойствию. И тогда Вежа, сделав ему знак остановиться, подался вперед.
— Ну? — почти прошептал он.
Он обводил ряды глазами, и вид у старика был такой, что те, кого достигал его взгляд, сразу замолкали.
Воцарилась тишина.
— Вот так-то лучше, — сказал Вежа и добавил: — А для себя… для себя я стою за белый шар.
И резко бросил:
— Свобода!
Сидел, сразу утратив всякий интерес к тому, что происходит в зале. Он рассчитал правильно, он понял их и потому сумел столкнуть лбами. О-одна сволочь! Что ж, теперь осталось только опустить свой белый шар и ехать домой, к внуку.
Хорошо, что мальчик не среди этих чудовищ, что он не видит разгула низменных человеческих страстей.
— «На основании сто десятой статьи устава о службе по выборам, — читал Петро Яроцкий, — третий том, и сто двадцать восьмой статьи девятого тома свода законов Российской империи (издание сорок второго года) — постановления дворянства производятся посредством баллотировки и признаются обязательными, если они приняты единогласно или не менее как двумя третями голосов всех присутствующих дворян».
Он кашлянул.
— Теперь, после того как я напомнил вам это, мы можем начать баллотировку, господа. Прошу брать шары.
Вежа взял шар первый. Помедлил и, склонив седую голову, опустил его в белую половину урны.
Шар звучно ударился о чистое дно.
А потом шары начали падать чаще и чаще, и удары звучали все глуше и глуше.
…Подсчитали шары поздно вечером, когда за окнами уже давно горели городские огни.
Маршалок Юрий подошел к отцу Старый Вежа ожидал, стоя у окна и глядя на тусклую во тьме ленту Днепра. Пан Юрий встал рядом с ним.
— Эти шары стучали страшно, — сказал Вежа. — Как камни по гробу.
— Действительно, отец, — ответил пан Юрий, — похоронили мы этими шарами записку Раткевича. Все.
— А
— Похоронили, отец. В собрании было четыреста двадцать восемь дворян. Чтоб записка об отказе прошла, надо было не менее двухсот шестидесяти двух голосов. И вот…
— Сколько?
— За отмену — двести шесть, против — сто восемьдесят семь.
Вежа двинулся было к выходу, но потом остановился. Лицо его было суровым, когда он сказал сыну:
— Ты, маршалок, должен был из кожи вон вылезть, а дознаться о предложении Раткевича. Наверно, не одни эти восемь человек знали.
— Не одни.
Старик сверлил сына глазами.
— Раубич знал?
— Откуда-то знал. Раткевич с ним достаточно близок.
— Ну вот. Ты должен был знать. Должен был сказать мне.
— Чем бы ты помог?
— Деньгами. Я привез бы в собрание всю мелкую шляхту, которая имеет право голоса, но не имеет крестьян, даже денег не имеет, чтоб поехать в губернию, где, в конце концов, им, обиженным, нечего делать. А они б голосовали как ты, как я. Я привез бы только еще сто человек, и Кроер полетел бы рылом в навоз.
— Зачем тебе это?
Вежа улыбнулся:
— Так просто. Клейне приятно сидеть рядом с Зoхаром, мне столкнуть эту сволочь, заставить их драться. Наконец, мне просто забавно было б посмотреть, что из этого будет. И я не люблю Кроера.
XX
Я пишу эти строки на бумаге, соленой от морского ветра. Море, темно-синее, в редких белых кружевах, разбивается о большой камень, на котором я лежу, всплескивает пеной у моих ног, а иногда, когда повезет, только одними брызгами падает мне на спину.
Холодные, как ожог, поцелуи соленой морской воды.
А земля вокруг сухая, потрескавшаяся, как ладонь обезьяны, пепельно-серая или голубая. И среди этой суши огромный, аж до Турции, и глубокий, насквозь синий, до самого дна, прозрачный кристалл — чистейшей воды. Море пахнет йодом и водорослями, земля — пылью, сухой колючкой, нагретым мрамором, корицей и перцем, сухим овечьим пометом.
Илиадой!
Я прикрываю бумагу своим телом. А вода мчится справа и слева от меня, рвется в бухту, разбивается о скалы, несет с собой, как тысячи лет назад, дымные агаты, зеленоватые халцедоны и винно-прозрачные (как молодое местное вино) сердолики.
Иногда в глубинах мелькнет синее веретенце скумбрии, по раскаленным, ароматным бокам камня бегают любопытные крабы, а море наступает и отступает, и мой камень, кажется, качается в воде, то вырастая, то опускаясь, звонкий, словно бронзовый корабль аргонавтов, бессмертный «Арго».
Поднимаю глаза и замечаю — далеко! — прозрачное деревцо гледичии. Огромные сухие стручки на нем, как связки скрученных темных змей.
Поднимаю глаза еще выше и тогда вижу, как на вершине Карадага, на вершине Святой горы, спокойно отдыхают два маленьких прозрачных облачка. Ночью над Карадагом взойдет луна, осветит их, и каждое засияет прозрачным, слабо-розовым и винным, жемчужным светом — как сердолик.