Колосья под серпом твоим
Шрифт:
А всадники с ходу пролетели над зверем, и их тяжелые корбачи скрестились там, где должен был быть волк. Скрестились, свились, дернулись и начали раскручиваться.
Наконец всадники осмотрелись. Волка не было. На их лицах было отчаяние и ярость. Кто уступил, кто не закрыл отрожка, кто задержал корбач?
— А-ах! — простонал князь Юрий.
И неожиданно изо всех сил огрел Карпа корбачом по спине. А тот отца-а! А тот ег-го!
Несколько минут они сопели и дико вращали глазами.
Первым опомнился князь.
— Хорошо, —
Никто не видел стычки, кроме сына, и князь вдруг налился краской:
— Ко второму отрожку!.. Карп, ходу!.. Алесь, за мной!.. Не жалей головы!
Это уже было не к месту. Алесь пустил Ургу вскачь.
Ровно, корпус к корпусу, глотали простор Дуб и Урга. Потом Алесь начал наддавать, обгоняя отца… Через вымоины, ямы, бревна.
«Нет, не здесь… Нет, не здесь… Все еще впереди…»
Над буераками Алесь лишь привставал еще выше на стременах, как будто совсем отрываясь, когда конь пролетал над канавой.
Деревья кончились. Снова потянулась бесконечная бровка оврага, снова отрожки и седая молодая полынь между сухими стеблями старой.
…Волк выскочил из оврага далеко впереди, тот самый, сомнения быть не могло, и той же трусцой, казалось бы неспешной, начал пожирать расстояние до большого острова кустарников. Это был мудрый, матерый волчище. Один раз он даже на неуловимое мгновение остановился и повернулся всем туловищем к всадникам, чтоб посмотреть, стоит ли бежать.
Бежать стоило: они приближались, особенно тот, на белом. И зверь снова ринулся в свой извечный горделивый бег, со звериной яростью спасая для себя этот синий день, паутинки, которые он рвал грудью, и последнюю свалявшуюся шерсть, которую он сегодня собрался отодрать в глухой чащобе, на лежке.
Урга летел так, что ветром захлестывало рот. И зверь приближался — Алесь видел это с безумной радостью. Ближе, ближе, вот он почти у самых копыт. И он отбросил свое ставшее невесомым тело и со свистом опустил корбач.
Удар пришелся не по носу, как учил отец, а по голове. Зверь «копанул репу», но, поднявшись, прыгнул в сторону. И тут мимо Алеся на последних Дубовых жилах вырвался отец. Он мелькнул наперерез волку.
Два тела, большое серое и длинное огненное, сближались наискосок. Слились.
Человек наклонился.
Волк упал.
Он лежал в каких-то двух саженях от кустарника, и его глаза тускло отражали небо, жнивье и серебряную паутину, что кое-где трепетала на нем.
А пан Юрий поднял рог и приложил к губам, прикрыв глаза. Рог запел так ликующе-грустно, что даже красные и желтые кустарники перестали шуметь листвой. И это было словно в песне об Оборотне, который убил белого волка вересковых пустошей.
Я не берёг своей головы,
Я не застал тебя в лежном сне.
Хватит неба, и хватит травы.
Сегодня — тебя,
Завтра — меня.
А волк тоже лежал спокойно и как будто слушал, длинный,
Пан Юрий поднял зверя и, поднатужась, перекинул его через высокую луку Алесева седла. Лоснящаяся шкура Урги задрожала. Князь погладил коня.
— Твой, — сказал он Алесю. — Без твоего удара я б не успел. Он бы спокойно ушел в кусты.
И вскочил в седло.
— Поехали.
На ходу похвалил:
— А ездишь хорошо. Лучше, чем я в твои годы. Стоишь в седле как влитой, не то что какой-то чужак приблудный, который трясется да еще и подпрыгивает в седле, свесив ноги, как воеводская корова на заборе.
Алесь покраснел, это была желанная похвала.
Отец снова приложил рог к губам, и звуки, серебряные и тонкие, полились в холодном воздухе.
Рука хлопца, погрузившись в серый, еще теплый мех, придерживала на луке тяжелое тело. Урга летел прямо в синий день. А глаза волка тускло и мудро отражали жнивье, небо и серебряную пряжу божьей матери — все то, что он сегодня не сберег.
…Закусывали под стогом.
Два волка лежали на пожелтевшей траве, и собаки сидели вокруг неподвижно, как статуи, и пристально смотрели на них.
Доставали из сакв и ели багровую от селитры домашнюю ветчину, серый ноздреватый хлеб и копченые колбаски. Охотничий устав требовал, чтоб люди были сыты, а собаки голодны до самого позднего вечера, когда раскинут перед ними полотняные кормушки.
Князь взял большую, на целую кварту, бутылку, налил из нее в серебряный дорожный стаканчик на донышко и подал сыну.
— С полем, сын, с первым твоим волком.
Алесь глотнул, да так и остался с открытым ртом. Все захохотали.
— Почерк, брат, у тебя хороший, — сказал отец, переворачивая пустой стаканчик. — Ну вот, а теперь до семнадцати лет — ни-ни.
И подражая старому Даниле Когуту, — прямо не отличишь! — забормотал:
— Гэта ж мы, ведаете, с дядькованым племянничком юшку варили.
Зашамкал ртом и по-стариковски покачал головой.
— Юшка розовая, добрая. Кобелю на хвост плесни — непременно ошалеет. А перцу сослепу столько насыпал, что племенничек глотнул, и до трех сосчитать не успели, а он от Турейки ужо в Радькове был. И там ужо… выл.
Все смеялись.
…Отец выпил чарку и подал бутылку доезжачему. Сказал в гонором, сквозь который проглядывала вина и стыд перед сыном за то, что произошло:
— Пей.
— Благодарим, — сказал Карп и тоже виновато крякнул.
Наконец первым бросил слово пан Юрий:
— Ты, брат, того… не очень.
— Да и я, пане… не того, — опустил голову Карп. — Не этого, значит.
Никто так ничего и не понял. Поняли только, что Карп чем-то провинился.
…И снова мягко ступали по жнивью кони… А вокруг лежала блекло-желтая земля.