Командировка
Шрифт:
Несколько мгновений Владлен Осипович смотрел на меня в упор. Я выдержал его взгляд, продолжал невинно улыбаться.
– Ручательство головой Прохорова - это не аргумент, - миролюбиво заметил Владлен Осипович, опустив руку на пакет, как в прежние времена клали ладонь на библию, клянясь говорить только правду.
– Хорошо, Виктор Андреевич, чтобы помочь вам освободиться от навязчивых импульсов, обещаю внимательнейшим образом просмотреть эти... бумаги. Вы удовлетворены?
С тем я и удалился, провожаемый недоверчивым взглядом Перегудова.
Я не пошел сразу в отдел, пересек чахлый ииститутский скверик и присел на скамеечку, в тени возле фонтанчика. Июль в Москве стоял жаркий, по-южному истомный, но ветреный, неровный. Капризное солнце хороводилось с быстрыми, причудливыми облаками, носившимися по небу, как футболисты по полю. Порывы ветра изредка доносили от
– Ведь вот как чудесно все, по-товарищески, без выкрутасов И так бы вот и в работе, и всегда. Что же мы нервы-то треплем друг дружке попусту. Что доказываем? Ведь вот - все добрые, умные, интеллигентные, а иногда, посмотришь, из пустоты, из амбиции иной как эпилептик делается, как черт с рогами. Зачем?.. Зачем свирепеть, безумствовать? Мало ли на свете истинных несчастий и горя..." Я почти угадывал, чего ищет Анжелов, что он хочет услышать в ответ. Это была у него такая минута, когда тормоза сдают, когда хочется лететь кудато, где не существует привычных понятий и символов.
Я знал по себе, как это иногда накатывает и как потом бывает стыдно за допущенную слабость, которую большинство окружающих, разумеется, принимает за прорвавшийся наружу идиотизм.
Сейчас, когда Анжелов умер, он стал мне ближе и необходимее, чем прежде. Смерть разрушила дистанцию, поломала искусственную стену. Так, наверное, не только я чувствовал. Без него опустел для многих институт: и коридоры, и рабочие комнаты, и скверик у фонтана. Конечно, это скоро пройдет. К сожалению, это очень скоро проходит. Остановки у могил усопших-пусть самых прекрасных людей - значительно короче автобусных остановок. И у моего бугорка мало кто задержится дольше чем на мгновение. И за то спасибо.
А не потому ли так ненадолго и мельком погружаемся мы в чужую смерть, что бессмертны? И, провожая, прощаемся ли мы навсегда? Не потому ли?
К своим родителям я испытывал такую сильную привязанность, что, когда они умерли, готов был последовать за ними. И неизвестно, как бы удалось пережить то страшное состояние абсолютного равнодушия к продолжению своих дней, если бы почти одновременно с горем на меня не сошло спасительное дивное ощущение неокончательности их ухода. Ум мне говорил: конец, навсегда, безвозвратно, но какая-то не менее тугая и упрямая часть сознания твердила: нет, не горюй, все обратимо. Вы скажете - болезненное воображение, мистика. Возможно. Но что бы я делал со своим рассудком без доли слепого благодетельного верования в нем? Прошло время, утихла боль, но, как и прежде, в любой момент я могу усилием воли вызвать в себе это таинственное, звучащее точно долгий музыкальный аккорд, ощущение непрекращающейся связи с ними, давно истлевшими, ощущение, которое невозможно обозначить словами,
У входа на этаж меня встретили Володя Коростельский и Кира Михайловна Селезнева, младший научный сотрудник пенсионного возраста, женщина добродушная и на редкость чувствительная. Настолько чувствительная, что, когда надо было ехать на картошку, она всегда вызывалась добровольцем. Кира Михайловна никому не мешала, никогда не встревала в интриги и склоки и большую часть времени мирно просиживала за своим столиком, разложив перед собой какие-нибудь бумаги и делая вид, что с головой погружена в работу, а на самом деле с нетерпением поджидая, когда кто-нибудь освободится и с ней заговорит. Селезнева была еще и фантастической трещоткой. Она могла до бесконечности поддерживать любую тему и, чем глубже погружалась в дебри умствования, тем невозможнее становилось понять, о чем она, собственно, говорит. Справедливости ради следует отметить, Кира Михайловна никогда не обижалась, если случайный собеседник, внезапно помертвев лицом, обрывал ее на середине фразы, срывался с места и исчезал в неизвестном направлении. Она спокойно возвращалась за свой столик и спокойно погружалась в ожидание, изредка в поисках удобной позы поскрипывая стулом.
Я удивился, застав их вдвоем с Коростельским, который, будучи рафинированным интеллигентом, однажды выдерживал поток ее излияний в течение часа, а потом расплакался в туалете горючими слезами и заверил меня, что если еще хоть раз попадется "в лапы этой ведьмы", то наложит на себя руки. Но еще больше я удивился, заметив у Киры Михайловны сигарету. Должно было произойти что-то из ряда вон выходящее, чтобы она закурила, это она-то, восстававшая против курения со всей яростью женщины, пережившей двух сильно пьющих и безобразно чадящих мужей.
– Витя, Витя, задержись, пожалуйста!
– умоляюще окликнул меня Коростельский. Чтобы его попугать, я сделал вид, будто хочу пройти мимо, но он бросился за мной и ухватил за рукав.
– Что случилось?
И тут на полную мощность включилась Кира Михайловна, торопливее, чем обыкновенно, заглатывая слова, а то и целые фразы. Пролился вешний поток.
– ...Несчастье, какое несчастье, прямо голова кругом... эх, бедолага!., куда там, я говорю... не слушает, а почему... нехорошо в одиночестве камень носить, обрушится, размозжит... нипочем нельзя прятаться от людей, откройся и увидишь лик доброты... Я ей говорю, она отнекивается... несчастье, несчастье. Молчит, что же это, дорогой Виктор, хоть вы как-то повлияйте, нельзя так, можно перегореть и обуглиться, сколько угодно случаев, когда инфаркт, инсульт и даже более того... вирусная природа рака, я с ней несогласна - это все нервы, нервы, которые нельзя восстановить, они невосстановимы, я же читала в "Здоровье"...
какое несчастье! Смотреть - душа плачет, а как поможешь, чем?.. Каждый переживает, но ей тяжелей всех, она копит в себе, открыться нельзя, а надо... иначе невозможно жить, если представить - это ведь испытание... для всех нас, проверка нашей готовности прийти на помощь, как требует мораль, высшие нормы, разве не так, Виктор Андреевич, дорогой...
– Минутку!
– сказал я, и Кира Михайловна послушно замолчала, в удивлении поднеся к глазам сигарету. Я вежливо отобрал у нее окурок и швырнул в урну.
– Теперь ты говори.
– Кондакова очень переживает, - объяснил Коростельский.
– Что-то с ней действительно неладно.
– В чем это выражается?
Кира Михайловна набрала воздуху, но я предупредительно поднял руку.
– Да вроде даже заговаривается, - нерешительно сказал Коростельский.
– Несчастье, несчастье!..
– не выдержав, в голос взвыла Кира Михайловна-Не будем судьями... кому дано испытать, тот поймет...
– Все ясно, пойдемте, - я взял бледного Коростельского под руку, мы пошли вперед, а Селезнева семенила позади, продолжая что-то бубнить себе под нос.
– Вы пока не вмешивайтесь!
– велел я ей грубовато, и Кира Михайловна радостно закивала головой, как кукла на веревочке.
В двухметровом закутке, где помещался сейф, двухтумбовый стол и маленький столик с пищу щей машинкой, сидела Мария Алексеевна, и на ее лице подтекшей тушью была запечатлена гримаса чудовищной сосредоточенности.
– А, Витя!
– сказала она, растерянно моргая.
– Тебе чего, милый?
В ее предупредительности что-то нездоровое, лихорадочное. Непривычно слышать от нее домашнее "милый". Непривычно видеть ее неприбранной, неаккуратно причесанной. В свои зрелые лета Кондакова тщательно следит за внешностью - у нее всегда самая модная губная помада, самые модные тени над глазами.