Комедиантка
Шрифт:
— Не потому, что мысль предвосхитили, невозможно осуществить проект, — спокойно начал Глоговский, — просто публика наша не доросла до такого театра и не чувствует потребности в нем. Ей подавай фарс, где бы все прыгали да кривлялись, полуголый балет, канканный вой, немного банальных, кухонных сантиментов, побольше рассуждений о добродетели, морали, семье, долге, любви и…
— Считай до двадцати!
— Какова публика, таковы и театры, одно стоит другого! — отозвалась Майковская.
— Кто хочет владеть толпой, должен льстить ей и делать то, чего она требует, преподносить
— А я говорю — нет! Не хочу угождать всякому сброду, не хочу и властвовать над ним, пойду один…
— Прекрасная позиция! Идти одному и смеяться над всеми остальными.
— Подстегивать кнутом и говорить одним — глупые, а другим — подлые!
— Панна Янина, чашечку чаю! — обратился к Янке разгоряченный Глоговский. Он запустил шляпу в дерево и взлохматил свои редкие волосы.
— У вас, как всегда, страстный темперамент, — проговорил Котлицкий с добродушной иронией.
— А вы, чтоб мне сдохнуть, настоящая рыба, тюлень, кит.
— Считай до двадцати!
— Вот лучший из всех аргументов! — порекомендовал Вавжецкий, подавая Глоговскому свою тросточку.
Тот с минуту смотрел перед собой, но так ничего и не сказав, принялся пить чай.
Майковская молча слушала, а Мими, растянувшись на пальто Вавжецкого, крепко спала.
Янка разливала чай, прислушиваясь к каждому слову. Она позабыла о Гжесикевиче, об отце, о ссоре с Котлицким. Эти разговоры ее захватили, а мечты Топольского ослепили своей фантастикой. Ее всегда страстно волновали отвлеченные споры об искусстве.
— Так будет театр или нет? — спросила Янка Топольского, когда тот поднял голову.
— Будет… обязательно! — ответил он.
— Ручаюсь, что будет, — отозвался Котлицкий, — не такой, о каком мечтает Топольский, а такой, какой мы в состоянии осилить. Можно даже для разнообразия ввести что-то новое, чтобы привлечь внимание, ну, а реформировать театр предоставим другим: на это понадобятся сотни тысяч рублей, и делать это нужно в Париже.
— Реформу театра не произведут директора; а что такое нынешняя драма? Поиски ощупью или чутьем, бесцельные прыжки и трюки. Необходим гений, чтобы осуществить реформу; я уже его предчувствую.
— Как? Разве мало шедевров, чтобы создать образцовый театр? — удивилась Янка.
— Нет, это всего лишь шедевры прошлого, нам нужны другие творения. В наши дни эти шедевры — только почтенная археология, на которую хорошо смотреть в музеях и кабинетах.
— Значит, Шекспир — это археология?
— Ш-ш! Только не он. Это космос, над ним можно размышлять, но понять его невозможно.
— А Шиллер?
— Утопист и классик, эхо энциклопедистов и французской революции. Это само благородство, порядок, немецкое доктринерство, патетическая и нудная декламация.
— А Гёте? — не унималась Янка; ей очень понравились парадоксальные определения Глоговского.
— Это только «Фауст», но «Фауст» — машина столь сложная, что после смерти ее создателя никто не умеет завести ее и пустить в ход. Комментаторы крутят ее, разбирают на части, моют, смазывают, а машина
— О, я предпочитаю эти веселые экспромты вашим умным пьесам, — признался Котлицкий.
— Послушайте, а Шелли, а Байрон? — допытывалась заинтригованная Янка.
— Я предпочитаю глупость, если даже она начинает говорить, только бы она не начала действовать, — бросил Глоговский. — Ах, Байрон! Байрон — это паровая машина, производящая бунтарскую энергию, лорд, которому было плохо в Англии, было плохо в Венеции с Гвиччиоли и который вечно скучал, хотя ему было тепло и не голодно. Это бунтарь-индивидуалист, бестия, сильная страстью, господин, который вечно бесновался и все силы своего дивного таланта тратил на то, чтобы досаждать своим врагам; его творения бичевали Англию. Это могучий протестант от скуки и из личных побуждений.
— А Шелли?
— Ах, еще Шелли! Лепет богов для обитателей Сатурна, поэт стихии, но не для нас, людей.
Глоговский умолк и встал, чтобы налить себе чаю.
— Мы слушаем дальше; по крайней мере я хочу слушать еще и еще, — сказала Янка.
— Хорошо, но я буду перепрыгивать с одного на другое, чтоб побыстрей закончить.
— Только условие — бубенцами не звенеть и в тамбурин не бить…
— Котлицкий, угомонись! Ты жалкий филистер, типичный образец этой гнусной разновидности, а потому молчи, когда говорят люди!
— Господа, успокойтесь же, невозможно уснуть, — жалобно простонала Мими.
— Да, да, не так уж все это весело! — заключила Майковская, широко зевая.
Вавжецкий начал снова наполнять рюмки. Глоговский придвинулся к Янке и с жаром принялся излагать ей свою теорию.
— Ибсен для меня удивителен, он предвещает появление кого-то более могущественного, словно заря перед восходом солнца. А новейшие разрекламированные немцы — Зудерман и компания — это громкие слова о маленьких делах. Они стараются убедить мир в том, что носить брюки на подтяжках вовсе необязательно, что можно обойтись и без подтяжек.
— Вот мы и пришли к тому, — вставил Котлицкий, — что нет уже никого. Одному попало по шапке, другому — под ребро, а третьему очень вежливо коленом…
— Нет, уважаемый, еще есть я! — возразил Глоговский, комично раскланиваясь.
— Сокрушили целые здания ради… мыльного пузыря!
— Возможно. Только ведь и в мыльных пузырях отражается солнце…
— Так выпьем же водки! — отозвался Топольский, до сих пор молчавший.
— Все к черту! Пьем и не думаем!