Комиссия
Шрифт:
На пашню.
Он ехал тогда проселком, прищуриваясь, вглядывался в круглое солнце и в небо, в котором тоже просматривалась округлость, и чувствовал свою правоту...
Ну, конечно, сильно разгорячился он тогда, летом теперь уже далекого тысяча девятьсот одиннадцатого года, объясняя старшему технику-путейцу Николаю Сигизмундовичу, как отбивается на местности заданный угол инструментом-теодолитом, как подсчитывается объем земляного кавальера. И еще больше он хватил насчет устройства всего белого света, всего мира! Ну, конечно, не одними круглешками и палочками весь мир нарисован! Вспомнить, так он тогда обиделся
Он за себя обиделся, наверное, неужели настолько далек он от правды, от истинного устрой-ства мира, от главнейшей простоты, на которой всё держится, что и руку протянуть к ним не может? Он же раньше всех каждый божий день встает и всякий раз видит, как солнце восходит, а для чего и как восходится оно - так это совсем не его дело?! Протянул к этому делу руку, а тебе в ладошку пятерку - р-р-раз! Шестьдесят минус пятьдесят пять рублей пятерка же получается!
А нынче уже и по-другому: ты к той же истинной простоте снова тянешься, а тебе ответ не пятеркой в ладошку могут дать, а прикладом по мозгам!
А почему так?
Устинов верил ведь, что если можно рассмотреть, в каком порядке устроен весь белый свет, так и жить в этом свете тоже можно по порядку и даже порядочно...
Нынче он шел Озерной улицей, глядел на знакомые бревенчатые избы и, зная каждую из них, хорошо зная каждого человека, который в избе живет, впервые сильно засомневался: а можно ли? Дано ли это людям? Хоть сколько-нибудь?
И снова и снова тосковал Устинов.
По круглешкам и палочкам.
Глава тринадцатая
ВОРОНЬИ ЗУБЫ
Зима шла своим законом и порядком: сперва тоненько, а потом и наглухо упрятала под лед озеро Лебяжье, деревню Лебяжку запорошила снежком, спустя еще день-другой лесная дача тоже стала зимней, на ветвях - белым-бело, и весь-то бор, еще вчера иссиня-черный, действите-льно стал Белым Бором. А над ним, над всею местностью вокруг, по всему, от края до края, небу густые, раздобревшие и вширь и вглубь белесые облака.
Морозно стало...
По мерзлому простору озера зажужжал-зашелестел ознобный ветерок, иной раз ему удава-лось выкарабкаться на берег в лебяжинские улицы, и тут он прихватывал за уши ребятишек, наводил рисунок на окна изб, блудил по оградам, приподнимая перья на курицах, утках и гусях, грозился бураном, но силенок на подлинный буран ему не хватало, он уматывался обратно в надозерный туманно-серый покров, оставляя в полном покое деревенские улицы и ограды, а попрятавшаяся было домашняя птица, озираясь, снова выползала на свет и спустя время принималась громко, как будто по весне, кукарекать, крякать и гоготать.
И ребятня - еще не подросшие, маломерные и потому беззаботные мужички и бабенки, - забыв про защипленные уши, тотчас взрывалась пронзительным визгом и, догоняя отступавший блудливый ветерок, неслась вслед за ним на санках и ледяных лотках по уклону, с берега в озеро.
И печные дымы над пестрыми, не до конца укатанными в снега избами, поколебавшись вправо-влево, выпрямлялись в рост, вознося к облакам запахи горячего хлеба, свежих щей.
Зато взрослые лебяжинские жители, если не все, так многие, с нетерпением ждали лютых морозов, шальных буранов: надеялись, непогодь преградит путь колчаковским отрядам.
Не просто так они надеялись и тревожились: отряды эти, где всего несколько человек, а где и до сотни штыков, то и дело отрываясь от городов, от станций железных дорог, гуляли по деревням и селам, в одном селе пороли и вешали, в другом - вешали, пороли и конфисковали, в третьем - еще и мобилизовали молодых парней.
Но что-то не сбывались надежды лебяжинцев: вместо настоящих морозов нежданно-негаданно погоду потянуло на оттепель.
Заморосило, и туман потянулся с озера на берег.
"Ну, ладно, коли так!
– ничего не оставалось лебяжинским жителям, как утешать самих себя.
– Ладно: по разной мокрети, и сырости, и туманам колчакам не с руки двигаться двести верст к деревне Лебяжке... И зачем она им - эта дальняя деревня? Она им вовсе не нужна! Ей-богу!"
Утешению всё равно, на каких костылях оно держится. Лишь бы долго ли, коротко ли, а держаться.
В этакую грустную, приглушенную пору, когда и прохожих-то нигде не видать, в проулочке между двумя плетнями Зинаида встретилась с Домной Устиновой.
Дурной сон, да и только!
Он всегда Зинаиде казался дурным, не могла она представить, будто Домна была Устиновой, была женой Николы, матерью его детей, бабкой его внуков. Ничего этого не должно быть, и в снах ей множество раз казалось, что и нету этого ничуть, и только наяву был сон, в котором так было.
"Нет и нет - убей и прибери меня бог!
– думалось Зинаиде всякий раз, когда издалека или вблизи она видела Домну.
– Не может быть, чтобы эта женщина жила по тому же самому закону, по которому все живут! Она по чужому и подложному праву и закону живет! Когда бы она жила по своему собственному - не могла бы она сделаться женою Николы! Матерью его детей! Бабкой его внуков!" Но даже и не это страшно - страшно другое: никому, ни одному человеку на свете, ни одной живой душе подлога не докажешь! Хоть кричи, хоть беги и топись в озере Лебяжьем, хоть сожги всю деревню Лебяжку в огне - никто не прозреет, никто не пове-рит, никто тебя не поймет! Никто не заметит страшной ошибки. Ни один человек, кроме тебя самой!
Без рук и без ног люди рождаются, слепые, глухие, немые, безумные, уродливые, в детстве обреченные на раннюю смерть и от рождения мертвые разные происходят случаи, но хотя бы явные. Здесь же тайна родилась глухая, на всем белом свете только Панкратовой Зинаиде известная!
И вот она, Домна, стояла теперь на узенькой, переметенной снегом тропиночке и, раскручи-вая куда-то, в неизвестную сторону дурной Зинаидин сон, с интересом спрашивала:
– Живешь-то как? Зинаида Пална?
– Живу...
– И я вот живая!
– И повернулась лицом сперва в одну, после в другую сторону, показала себя.
– Вот!
Лицо у нее белое... В Лебяжке все знали и повторяли - она ни в девках, ни в бабах никогда спать не ложилась, не обмыв лицо простоквашей. В белом лице - большие, круглые, слегка навыкате глаза. Была она в черной борчатке с белой оторочкой. В пуховой шали. В новых, еще не растоптанных на ходьбе катанках.
Только глянув на нее, Зинаида вспомнила: воскресенье! Запамятовалось, какой настал день, но Домна вся, с головы до ног, была воскресная.