Комиссия
Шрифт:
— Не соблазнись житейством ради веры нашей! И благодать не в злаках, а в душах вкуси! — стоял на своем Лаврентий, но Самсоний-Кривой не отступался тоже:
— Пренебрегли мы благодатью. И трудом божьим, положенным на человека! Так вернемся же к утере своей, богом нам предназначенной. Когда не мы — кто же от трудов его вкусит? Не дикий ли зверь, когда человек обходит их с презрением и поспешностию? Когда не так — кто же приложит разум свой, и руки свои, и усердие свое к разуму божьему? И к вечной его жизни — жизнь свою бренную?
— Хулу извергаешь устами, брат мой Самсоний! Опомнись! К чему призыв твой, чем смущаешь
— Об уделе отшельническом говоришь ты, Лаврентий, брат мой. Свят удел тот во веки веков! А кто возложил его на себя, тот исполнил долг за много сот и за тысяч людей, а люди те уже свой получают после того удел и перед тем же богом обязаны исполнить его с душевною радостию и прилежанием, что отшельник — свой. А ежели каждое слово к богу станет выше, чем дело к богу же, — на чем стоять будет слово? На чьих трудах и заботах? Давай же, брат мой Лаврентий, делить паству нашу: кто более всего причастен к молитве тот остается в святой сей пустыне, кто руки, ноги и плоть свою склонен употребить к земле и к злаку — тот вернется со мною на зелен бугор, где сеялись мы однажды и пашня заложена была нами!
— Измена в том богу и вере! — возгласил Лаврентий. — Измена! Молитва есть сохранность божьего мира, а руки человеческие — к разрушению и пеплу его! Молитва есть воздержание от разрухи, и в вечности пребудет она, а вечность — в ней! Плоть же, хотя бы и малая сия, разрушительна есть! Как не вечна она в себе самой и потому всякий миг готова тленом статься, так несет она тлен и пепл миру всему, коснувшися его! И от лесов, и от полей, и от земли всей и всяческой жаждет она того же тлена и разрушения. И создает грады, и храмы, и дворцы, и крепостя разны, но не божьи, а своего же разумения, то есть тленные и воображенные ею в порочной своей гордыне, и заставляет людей вселяться в тот противубожеский, непричастный к богу и к миру хлам, и жить, и рожать, и родиться в нем, как хламу же! И вечного нету перед нею ничего, ибо вечность не что другое есть, как недоступность рукоделию человеческому в глубине ли земляной, в высоте ли небесной, во мраке ли вечном, в молитве ли непрестанной! Доступность же всякая есть миг презренный и тлен! И проклятие! Всё то есть вера, что бессмертно и вечно, другого верования неоткуда брать человеку, и камень мертвый, хладный, пустынный есть признак веры, а в человеках одушевленных, бессмертия не постигших, его разрушающих, менее может быть веры, чем в камне том бессердечном! Веди же, Самсоний, не брат уже мне, к тому проклятию паству свою, веди с печатью проклятого на челе своем! Веди!
Усталы, истлевши с далекого пути души паствы были, пришедши в край молебственный за море Байкал. Усталы были и неосознанны к зову старца Самсония, к заклинанию Лаврентия, и молилися все у берега чисто-слезной реки под хладным небом, взывая о помощи к богу, и жаждали указа от него, и верили ему, но вот настал час — навечно поделиться в два стада, и, будто в судорогах смертных, содрогались и рыдали в тот час люди, но поделились всё же и разошлись меж собой.
И сказал, уходя, старец Самсоний-Кривой:
— Великую скорбь принимаю на себя и проклятие твое принимаю, брат мой, святой Лаврентий, не могу принять лишь хлад и глад жен и младенцев наших, не могу изъять из памяти своей пашни той, в которую уронено нами в пути было семя, а поднят был оттудова злак. Могу другое: за всё стадо, пошедшее вослед за мною, взять грех и страдания на душу свою и от величия навсегда отлучить ее! Пусть будет стаду моему облегчение, пусть облегчение будет мне, ибо не обманом поведу за собою, а страданием своим.
И еще, уходя, спросил старец Самсоний-Кривой у старца Лаврентия — что есть слово, которое будет он возносить отныне богу? И ответил тогда Лаврентий: два слова тех будет — проклятие человечеству и мольба о прощении ему.
С тем разошлись два старца навеки.
И вот еще когда разошлись между собою Устинов с Кудеяром: Кудеяр по сю пору оставался с Лаврентием, а про Устинова и думать нечего — он всегда пошел бы за Самсонием-Кривым!
…Ну а пойдя за Самсонием-Кривым, надо жить, стараться изо всех сил, какие у тебя есть, и даже из тех, которых нет.
И вот тут-то совсем неожиданно вспомнил Устинов насчет Севки Куприянова мерина. «Глупый ты мужик, Устинов, проморгаешь коня! Найдется какой-нибудь покупатель, и всё тут. Проморгаешь! После будешь за голову хвататься!»
А только собрался было Устинов шагать домой, в Лебяжку, приехали Дерябин с Игнашкой Игнатовым. В кошевке приехали. Дерябин бросил Игнашке вожжи, подошел к Устинову, спросил:
— Как тут обстоит?
Уже холодно было, зима, а Дерябин всё еще ходил в своей шинельке и даже не застегивал ее на все пуговицы. Небольшой человек, но, видать, горячий.
— Сгорело всё, — ответил Устинов и еще поглядел на головни, на дымящееся пожарище, будто сам только что его увидел. — Сгорело!
— Сгорит, когда пожгли! Как не сгореть?!
— Кто? Кто пожег-то? — спросил Устинов. — Ты знаешь?
— Не всё ли одно кто? — пожал Дерябин плечами, тоже удивившись. — Когда кто слишком людям мешает, не всё ли равно, кто такого человека пожгет? Кто первый сделал — тому и спасибо! Ты, Устинов, по всему видать, забыл про Гришки Сухих чертежик, в котором он семь десятин леса за собою самовольно отмежевал и даже охранял его против нашей Комиссии с оружием в руках?
— Ну, так он ведь только грозился? Оружием-то грозился, не более того?
— А тебе надо, Устинов, чтобы он кого-нибудь убил? И вот тогда бы ты уже против нынешнего пожара не возражал?
— Мне так не надо, Дерябин.
— Из твоего вопроса следует, будто надо! — Устинов растерялся еще, а Дерябин помолчал и сказал: — Ну, ладно, скажу: как тебе надо было, так и случилось — Гришка Сухих стрелял в человека. Только ты об этом не знаешь!
— В кого?
— В Евсеева в Леонтия. В бывшего начальника нашей лесной охраны.
— Не слыхал! — вздохнул Устинов. И тут же к нему пристала новая тревога. — Значит, это наша охрана пожгла Гришку?
— Вовсе не обязательно! Нынче ведь сколь разных догадок уже высказано! И батраки Гришкины могли сделать, и бывшие его дружки, с которыми он повздорил насмерть, да мало ли еще обижено им людей? И каждый мог! Я вот Гришкиным батракам сильно удивлялся, насколько они упрямо да терпеливо сносили его эксплуатацию! Здоровые два мужика, а перед ним — щенки какие-то! Кутята! Я с ими проводил беседу, разъяснял их положение, но без результата. Так что навряд ли они могли сделать!