Комиссия
Шрифт:
Устинов, как только выскочил на площадь, как только примерился взглядом к зареву, тут же и крикнул:
— Мужики! Гришка Сухих горит! — И тотчас представил себе, как огонь пожирает матерые постройки Гришкиной заимки, как лохматый, растрепанный Гришка, припадая на одну ногу, гонит в огонь за спасением разного добра своих молчаливых работников и, показывая им дорогу, тоже лезет в пекло.
Но Устинов никого не удивил, все без него знали: горит Гришка Сухих.
—
— А сказать, так и нечему!
И как стояли мужики и смотрели, так и продолжали стоять и смотреть в ту сторону, где над лесом, покачиваясь в стороны, поднимаясь и опускаясь, тускнея и вновь накаляясь, красно сияло заревное облако.
Людей всё прибывало на площадь, и, странно, чем больше их было, тем они становились молчаливее, никто и ни о чем уже не спрашивал. А кто-то, чуть ли не Прокопий Круглов, заметил вдруг:
— Да в колокол-то кто энто бьет? И для чего, спросить дак? Язьвило бы вас!
Колокол прозвенел еще два раза и тоже умолк, а Устинов крикнул:
— Мужики! Ведь энто же как? Ведь мужик горит! Лебяжинский! Хотя и заимочный и отделенный, а лебяжинский. А мы все стоим в карманах руки?
Прокопий, который так и оставался неподалеку от Устинова, обернулся и сказал:
— Брось, Николай Левонтьич! Не надоть!
— Чего бросать? Чего — не надоть?
— Народ смущать. Кричать при ём!
— Я к помощи призываю — какое же смущение!
— Настоящее: стоят все тихо-спокойно, а ты один, вишь ли, нашелся кричать!
— Поджог! — догадался вдруг Устинов.
И тут же подошли к нему и еще мужики и стали рассуждать, чьих это рук дело:
— Могли партизаны сделать. Хотя их не слыхать было, но всё одно могли явиться и сделать. Когда им с кого-то начинать, так лучше, как с Гришки, не начнешь: и живет отдельно, и сам богатый. Богаче всех!
Мужики согласились, что могло быть и так.
Еще были догадки:
— Батраки Гришкины сделали. Терпели да терпели, после надоело им ходить в бессловесных тварях, они и сделали. Эксплуатация никому не тянется!
— Гришка в Лесную Комиссию чертеж подал на шесть десятин лесу. Даже на семь! Кто в те десятины одной ногой ступит — он в того грозился стрелять. Он, слыхать, ужо и стрелял. А Комиссия его за это…
И снова все согласились и как бы даже одобрили Комиссию — так и надо было Гришке!
Один другого догадливее были нынче рассказчики, и кто-то сообразил:
— Сухих сам себя пожег! Штобы послезавтра об эту же вот пору и всю-то Лебяжку пожечь! Будто бы в отместку!
Устинов дернул Прокопия Круглова за рукав:
— А ты? Неужели не побежишь Гришке помогать?
— Вот те раз! — удивился тот. — Мне-то што? Больше всех надобно или как? Или, может, мне Гришкина благодарность очень нужная? — Прокопий подумал, откашлялся и еще сказал: — Слишком уж он богатый, Гришка, язьви его! По нонешним временам, дак очень уж слишком! Сумел от мира отделиться, выселиться из деревни, пущай умеет и сам-один от беды уходить! Язьвило бы его!
— Прокопий! — не отступал Устинов. — Прокопий! Ты же сам-то не богатый разве? Сам-то не мечтал об заимке? Не завидовал Григорию? Не хотел брать его пример? Сколь у тебя коней-то на ограде? Рабочих? Шестеро уже? И еще, поди-ка, мало тебе?
— Было, Никола. А нонче я уже не сильно хочу Гришкиного примера! Обождать надо с им! С примером-то! — И Прокопий Круглов, еще раз кашлянув, отошел от Устинова, а в это время, стоя в розвальнях, кто-то быстро выехал на площадь. Выехал и крикнул громко, отчетливо:
— Кто на пожар? Садись! Живо! — Это Смирновский был, Родион Гаврилович.
Он придержал коней, подождал, но никто к нему не сел, никто даже не откликнулся. Еще спросил:
— Кто?
В розвальни бросился Устинов, Смирновский ударил кнутом коренника и погнал в сторону красного света. Кони побежали мелковатым, но быстрым шагом, на каждый шаг из-под тонкого снежка звучно отзывалась мерзлая земля, и слышалось, будто табун лошадей спешил куда-то во тьме, в белесоватой ночи.
Смирновский правил по дороге едва видимой, а где были глубокие еще осенние борозды — он держал стороной, справа на розвальни бежали деревья и тени их, большие, но нечеткие, расплывающиеся по снегу и одна по другой, слева, в затуманенной степи, будто бы проглядывался край земли — обрыв, из него-то, медленно поднимаясь вверх, и приползал призрачный туман, а туда, в глубочайшую бездну, стекал отовсюду лунный свет.
Смирновский, в полушубке, в шапке папахой, по-прежнему ехал стоя, смотрел только вперед и лишь на полпути оглянулся:
— Это кто же ко мне сел-то? Не ты ли, Леонтьич?
— Я, Родион Гаврилович! — ответил Устинов.
Когда оставалось миновать тот острый выступ леса, за которым пылал, теперь уже совершенно отчетливый, красного пламени пожар, Смирновский, сдерживая коней, крикнул:
— Падай!
И кто-то, неожиданно для Устинова, стукнулся ему головой в колени и проговорил глухо:
— Огонь! Огонь! Пламя! Пламя!
Это был Кудеяр, тот самый мужик, почти что юродивый, который всю свою жизнь провозглашал конец света. Он тоже бежал пешим на пожар, и Смирновский подхватил его.