Комментарии: Заметки о современной литературе (сборник)
Шрифт:
«Хочу позабыть свое имя и званье, на номер, на литер, на кличку сменять», – с пафосом восклицал поэт (В. Луговской). Это желание и было уважено.
По-видимому, ГУЛАГ – это и есть та идеальная модель общества, где имя меняют сразу на литер и номер. Вряд ли случаен и литер Ивана Денисовича, одна из последних и наименее благозвучных букв в русском алфавите. (С нее же, кстати, начинался лагерный номер самого Солженицына – Щ-282.) В «ГУЛАГе», в главе о кенгирском восстании, рассказано, что одним из первых требований восставших узников было – снять номера.
Уже одним названием своей повести Солженицын заставлял мысль читателя двигаться в направлении, обратном коллективистскому пафосу обезличивания. «У
Не знаю, может, в недрах той мичуринской идеологии, что занимается выведением противоестественного гибрида русской религиозной философии и «компатриотского» державного сознания, и родилось такое понимание соборности, ничем не отличающееся от коллективизма, но с христианской традицией, которой следует Солженицын, оно не имеет ничего общего. Соборность не отменяет личности, это – единение личностей в Боге, не отменяет личной ответственности в отличие от коллективизма, заменяющего ее целью и волей коллектива. Герои Солженицына, любимые им, – безусловно личности (менее же всего личностен как раз Буйновский, которому штампы идеологии подпортили непосредственное нравственное чувство). И цель Ивана Денисовича, Матрены – не выжить любой ценой «для пользы дела» (подобную цель в «Архипелаге» писатель с презрением отвергает), но сохранить свою душу, не оскверняя ее насилием, предательством и прочими мерзостями.
Национальное чувство в «пеленах кумача» (как в подобных случаях иронизирует Солженицын), заклинания о нераскрытых потенциях социализма и вечные хлопоты о державе – все это чрезвычайно далеко откруга идей Солженицына.
Ну как, например, с точки зрения подобной идеологии отнестись к решению Иннокентия Володина предупредить американцев о том, что советский агент должен получить в определенный день важную часть технологии производства атомной бомбы? Только как к предательству.
Для Солженицына же поступок Иннокентия продиктован страстной любовью к родине, ненавистью к сталинскому режиму и пониманием того, что этот режим представляет смертельную угрозу всему миру, человеческой цивилизации. Нельзя давать бомбу в руки сумасшедшему режиму, рассуждает Иннокентий, вслед за Герценом задающий себе вопросы, где границы патриотизма, должны ли мы распространять его на всякое правительство.
Но, казалось бы, что за беда: хотят иные «компатриоты» выводить свою родословную от Солженицына – пусть, само творчество писателя отвергнет нелепые притязания.
Беда была бы невелика, но наша общественная ситуация внушает тревогу.
В «Круге первом» Иннокентий Володин, добравшийся после многих лет, когда его кормили манной кашей идеологии, до разноголосицы мнений и суждений, хлынувших на него со страниц материнской библиотеки, невольно подчиняется каждому мнению. «Трудней всего было научиться, отложивши книгу, размыслить самому», – усмехается автор. В статье «На возврате дыхания и сознания» Солженицын предрекает, что переход от молчания к свободной речи, ожидающий нашу страну, окажется труден, и долог, и мучителен «тем крайним, пропастным непониманием, которое вдруг зинет между соотечественниками»…
Это и происходит сейчас – непонимание, накладывающееся на неумение «размыслить самому», которое наглядно проступает в наших полемиках и читательской реакции на них, показывает, что вслед за опасностью принудительного единомыслия возникает опасность манипулирования общественным мнением.
«Обо мне лгут, как о мертвом», – произнес Солженицын, оценивая многоголосицу средств массовой информации Запада, вздорные выдумки критиков и журналистов,
Ушли в прошлое обвинения Солженицына в измене родине, ушли статьи, клеймящие «антипатриота», «сиониста», «власовца», но, кажется, наступает время других статей, в которых нынешнего Солженицына объявят националистом и антисемитом. Б. Сарнов уже сделал это в интервью, переданном радиостанцией «Свобода», приводя в доказательство сцену убийства Столыпина эсером Богровым из «Августа четырнадцатого». «У Солженицына, – утверждает Сарнов, – Богров убивает Столыпина не как агент охранки, не как психопат, а как еврей, обуреваемый еврейскими чувствами». И это, по мнению Сарнова, роднит Солженицына с теми в нашей стране, кто «ищет образ врага и находит его в еврее».
Любопытно, что при этом Сарнов не упускает случая сказать, что «Август» настолько скучная книга, что он не мог ее прочесть, только эту сцену и прочел.
Почему бы, однако, критику не прочесть иную сцену, ну, скажем, ту, где один из безусловно симпатичных писателю героев, инженер Илья Исакович Архангородский, спорит со своими революционно настроенными детьми? Они целиком за революцию, им опостылела монархия, они жаждут справедливости, они готовы взорвать этот мир ко всем чертям, а Архангородский увещевает: надо не разрушать, а строить. «Я вот поставил на юге России двести мельниц, а если сильнее грянет буря – сколько из них останутся молоть? И что жевать будем?»
Дети Архангородского ненавидят «Союз русского народа», но инженер, разделяя эти чувства, советует им видеть в России не только «Союз русского народа», но и – подсказывает его друг Ободовский – «Союз русских инженеров», например. Однако для молодых революционных энтузиастов важна только черная сотня – и Архангородский срывается: «С этой стороны – черная сотня! С этой стороны – красная сотня! А посредине… – килем корабля ладони сложил, – десяток работников хотят пробиться – нельзя! – Раздвинул и схлопнул ладони. – Раздавят! Расплющат!»
В свое время за определенное сочувствие Израилю, за далекие от стандартов нашей прессы мысли о природе сионизма, возникшего как движение за национальное самосохранение, Солженицына клеймили в официальной печати именем сиониста. Нетрудно и сегодня представить, как какой-нибудь сторонник «десионизации» России, прочтя «Август», воскликнет: а почему это «Союз русских инженеров» представляет еврей Архангородский?
Ну а если говорить всерьез, то сцены убийства Столыпина, давно уже замусоленной эмигрантской критикой, недостаточно для столь ответственных, точнее столь безответственных суждений. Кстати, если уж Сарнов опирается на мнение далеко не корректных авторов, то я позволю себе опереться на мнение добросовестной исследовательницы Солженицына Доры Штурман, полагающей, что Богров изображен как типичный революционный террорист того времени, мотивы действия которого направляет «идеологическое поле». А уж в этом поле пересекаются разные составляющие, взаимодействуют все побуждениясоциальные, национальные, религиозные, личные.
Можно заметить еще, что вздорность популярных этих обвинений опровергается и всем творчеством Солженицына, и его лаконичными и брезгливыми ответами на вопросы разных корреспондентов: «Настоящий писатель не может быть антисемитом».
Но невольно хочется повторить вопрос самого Солженицына: «Сколько лет в бессильном кипении советская образованщина шептала друг другу на ухо свои язвительности против режима. Кто бы тогда предсказал, что писателя, который первый и прямо под пастью все это громко вызвездит режиму в лоб, – эта образованщина возненавидит лютее, чем сам режим?»