Комментарий к роману Чарльза Диккенса «Посмертные записки Пиквикского клуба»
Шрифт:
и) Сэм рассказывает мистеру Пиквику об арестанте, который, просидев семнадцать лет во Флитской тюрьме, просится взглянуть на Флитский рынок(гл. XLI), и при этом прибавляет: «Тогда здесь был Флитский рынок». Однако рынок, открытый здесь в 1737 г. после заключения речки Флит в подземные трубы, просуществовал до 1829 г. в неприкосновенном виде. Больше того — сама улица, на которой стояла Флитская тюрьма, до этого года называлась Флит-маркет(Флитский рынок), а не Феррингдон-стрит, как об этом пишет Диккенс. Не могло быть, следовательно, названия тюрьмы: Феррингдонский отель, как величает ее тюремщик Рокер (гл. 37, XLI; ср. ч. 53).
к) К анахронизмам надо отнести также упоминание о «новом патентованном кэбе» (гл. 25, XXVIII; см. ч. 59). В дальнейшем будут отмечены еще некоторые примеры.
ЧАСТЬ 30
Кокни и Сэм Уэллер
Входил ли Сэм Уэллер в первоначальный план Диккенса, и притом входил ли он в таком виде, как мы его знаем, трудно угадать. Во всяком случае, его появление (сравнительно позднее, только в десятой главе, а в роли, решающей для всего повествования, — в главе двенадцатой [в наст. издании — соответственно девятой и одиннадцатой. Ред.]) отражается не только на стиле изложения, но и на самом плане: Сэм становится если не главным героем пиквикской эпопеи, то все же самым активным. Это один из тех счастливых творческих персонажей, которые задумываются иной раз их авторами в самых общих чертах, но затем в них раскрывается такая внутренняя сила и содержательность, что действие как будто само собою развивается
Но критике нужны общие характеристики, чтобы из них «делать выводы», а из имени собственного, даже такого звучного, сделать вывод невозможно. Только при изрядном остроумии можно так обойти трудности, связанные с этим именем, как это сделал Честертон: написать книгу о Диккенсе, два раза мимоходом упомянуть Уэллера, прицепив ему один раз эпитет «бесподобный», и к концу книги открыть ошибку другого критика, состоявшую в том, что он не нашел в произведениях Диккенса «типа труженика-бедняка, который обладал бы высоким интеллектом». Честертон нашел этот тип — в лице Сэма Уэллера! Люди менее находчивые, чем Честертон, идут по проторенным путям малого сопротивления и единодушно утверждают, что Сэм Уэллер — тип и воплощение лондонского кокнии кокниизма. Во главе сторонников этого умеренного суждения стоит теперь В. Дибелиус(Ch. Dickens, 2-е изд., 1926). Он без колебаний объявляет Сэма Уэллера «остроумным, бравым кокни», и при этом разумеется, что Сэм Уэллер — не копия какого-либо индивида, а репрезентация «определенного класса». Так как с этим суждением читателю придется встречаться, то надо сказать несколько слов о том, что такое «кокни».
Этимология этого слова была предметом многих исследований и долго оставалась неясной, в особенности пока первоначальное значение слова хотели связать с последующими его значениями, известными из литературы. Последний авторитет в этой области (H. C. Wyld. The Universal Dictionary of the English Language, 1932), однако, без колебаний утверждает, что это слово в точности соответствует употребляющемуся и сейчас выражению «cock's egg» (буквально: петушиное яйцо, — термин, применяемый к маленьким яйцам, лишенным желтка и называемым у нас иногда «болтунами»). Будучи сначала презрительной кличкой изнеженного, глуповатого человека, а также испорченного ребенка, впоследствии, если верить тому же источнику, было перенесено жителем деревенской провинции на горожанина вообще и в конце концов приобрело то значение, которое наиболее распространено и сейчас и которое наиболее важно для нас: уроженец Лондона, из Лондона никуда не выезжавший, и более специфически: представитель мещанских низших слоев лондонского населения, говорящий с особым лондонским акцентом и обладающий особыми манерами и умонастроением, которое, предполагается, присуще только лондонцам.
Что касается употребления этого слова в английской литературе, то оно встречается уже в XIV веке, между прочим, у Чосера в «Кентерберийских рассказах». Но, кажется, первое прямое объяснение его смысла было дано только в конце XVI века Томасом Нэшем, современником Шекспира, который говорит о «юном наследнике или кокни, т. е. любимце матери». Встречается слово кокнии у Шекспира, притом дважды. Автор специального шекспировского лексиконаАлександр Шмидт (Schmidt), опираясь на оба эти места, определяет кокни как человека, который знает только жизнь города и знаком с аффектированными фразами, но не знает того, что известно даже ребенку. Хотя авторитет Шмидта, по-видимому, признается составителями современных общих словарей английского языка и они повторяют определение Шмидта, тем не менее едва ли можно согласиться с тем, что Шекспир употребляет это слово именно в том значении, если только внимательно вчитаться в самого Шекспира [23] . По-видимому, определение Шмидта основывается на понятии, сложившемся уже в XIX веке, хотя и не в специфическом его применении.
23
В особенности кажется натянутым толкование Шмидта применительно к соответствующей фразе из «Короля Лира»; но нам нет надобности вдаваться в этот вопрос.
Дибелиус подходит к вопросу не филологически, а как историк литературы, и ищет художественного изображения «лондонского кокни» (что в узком смысле есть собственно тавтология). В лице Сэмюела Джонсона (1709—1784), законодателя литературных оценок XVIII века, — по крайней мере, в некотором, и притом широком, кругу, — он видит первого, кто выделяет лондонца в особый, высший тип, но при этом Джонсон имеет в виду высший культурный слой лондонского общества. Дибелиус называет затем ступени, по которым спускается литература в изображении разных слоев лондонской жизни, и лишь Диккенс впервые, по его мнению, добился того, что реалистически показал среду, в которой возникает тип кокни, и при этом сам не опустился до вульгарности. Схема Дибелиуса, может быть, интересна, но неполно передает картину. Дибелиус забыл или не сумел вставить в свою схему мисс Фанни Бёрни (Burney, мадам д'Арбле, 1752—1840) с ее «Эвелиною» (1778 г.) — писательницу, которой оказал покровительство тот же Джонсон и которая нарисовала образы кокни, чьи имена стали в Англии нарицательными. Ее семейство Бренгтонов и мистер Смит — представители узкого, тупого, самодовольного лондонского мещанства. Несомненно, огромные сдвиги в самом составе «среднего класса» (ч. 16) могли изменить и тип кокни, и отношение к нему других слоев общества. Но в каком направлении? Было ли это изменение в сторону уменьшения тупости или в сторону усиления комизма этого типа? Действительно ли он мог к 20—30-м годам XIX века превратиться в Сэма Уэллера?
Авторитетный в этом вопросе Дуглас Джерролд в своем очерке «Кокни» (1840 г.) утверждает, что, хотя кокни в собственном убежденииостался прежним воплощением ловкости, проницательности, рассудительности, духовности, знания жизни во всем ее разнообразии, в течение последней четверти XVIII века он очень потерял в глазах своих провинциальных собратьев. Было бы интересно проследить изображение этого типа в английской художественной литературе, начиная с мисс Бёрни и включая самого Диккенса; тогда только можно было бы с достаточной ясностью определить место в этой картине Сэма Уэллера. Мы не можем позволить себе такой далекий экскурс и потому вернемся к приведенным простым определениям и для сопоставления с Сэмом Уэллером дадим хотя бы одну не-диккенсовскую характеристику кокни.
Названные определения указывают три основные черты кокниизма: 1) рождение, воспитание и постоянное пребывание в лондонской среде, 2) особый лондонский язык, или «диалект», 3) особое лондонское мировоззрение и специфический характер.
Что касается первого пункта, то, судя по его знанию Лондона во всех деталях, по специфической образованности (о которой ниже) и по автобиографическим признаниям, Сэм Уэллер если и не рожден в Лондоне, то до такой степени продукт лондонской среды, что есть как будто все основания отнести его к представителям кокни. Но если быть точным, то некоторые сомнения возникают уже здесь. Маколей, известный английский историк (1800—1859). уверен что «кокни так же изумлялся бы всему в деревне, как если бы попал в готтентотский крааль». Этого же взгляда держится как будто и мистер Пиквик. По дороге в Бери-Сент-Эдмондс, обращаясь к Сэму, он высказывает предположение, что тот, должно быть, ничего в жизни не видал, кроме дымовых труб, кирпичей и известки (гл. 14, XVI, начало).
24
Не может этот штрих служить и для характеристики Сэма: человек, поездивший по стране, не вообразит, будто приходы имеются только в Лондоне. — «Прекрасная Дикарка», бывшая пристанищем мистера Уэллера-старшего, старинный постоялый двор (известен со средины XV в.) и место стоянки пассажирских карет (ч. 58), снесенный только в 70-х годах прошлого столетия. На его месте теперь дом, занимаемый одной из крупных издательских фирм, но самый двор, или «пассаж», сохранился и по-прежнему называется «Двором Прекрасной Дикарки» (на улице Ладгет-Хилл). При вступлении на престол Марии Кровавой один из предводителей восстания, имевшего целью возведение на престол протестантского кандидата, сэр Томас Уайет, во главе войска, собранного им в Кенте, проник в Лондон и был остановлен только на Ладгет-Хилле; прежде чем начать отступление, он держался некоторое время в «Прекрасной Дикарке» (1554 г.).
Если, далее, исходя из предпосылок о кокниизме Сэма Уэллера и провинциализме Тони Уэллера, сравнить их с точки зрения второго характерного для кокни признака — языка, мы убедимся в поразительном сходстве их лексики и фонетики. Не входя в рассмотрение вопроса, можно ли действительно называть язык лондонских кокни в строгом смысле слова диалектом, отметим только, что если принять за норму язык среднеобразованных людей, то кокниизм — просто испорченныйязык, его пороки проистекают именно из недостатка грамматического и литературного образования, — сюда относится небрежное произношение, в частности пропуск (произносимых вообще) звуков в любой части слова, перестановка звуков (особенно в словах литературного и канцелярского происхождения), прибавление звуков, придыхание (в особенности в начале слов) и т. п. Все эти моменты можно подметить у обоих Уэллеров, и даже у старшего в большей степени. Правда, если в самой испорченности есть своя закономерность, то ее приходится рассматривать, по крайней мере, как зачаток диалекта. Однако изучение кокни с этой стороны, во всяком случае применительно к концу XIX века, показало, что некоторые устойчивые отклонения (например, долгое э, или, вернее, дифтонг, вместо краткого: laidy, baiby вместо lady, baby, или ой вместо ай: hoigh, whoy, point вместо high, why, pint) в произношении кокни не суть порождения Лондона, а действительный диалект графства Эссекс (лежащего к северо-востоку от Лондона). Некоторые из этих особенностей можно найти в языке обоих Уэллеров, но чаще у старшего. Есть одна особенность произношения, которую упорно воспроизводят Уэллеры: vвместо wи wвместо v,но трудно сказать, в какой мере такая перестановка может быть признаком «диалекта» кокни, ибо во второй половине XIX века, как констатируют английские диалектологи, она исчезает [25] . Впрочем, один американский писатель уже в начале века (1830 г.) сделал наблюдение, ставящее под сомнение специфичность этой перестановки, заметив, что американцы, в особенности филадельфийцы, говорят как кокни: wery good weal and winegar (т. е. wвместо v).
25
Интересно для характеристики импровизационного способа работы Диккенса отметить, что он не сразу остановился на этой особенности языка Сэма Уэллера. Выводя на сцену Сэма (гл. 9, X), Диккенс позволяет ему правильно произносить начальный звук слова, обозначающего предмет, профессионально ему знакомый, как выясняется позже (гл. 14. XVI), когда речь заходит об этой профессии и когда он произносит ее название уже с указанной особенностью (фургон, ломовую телегу первый раз Сэм называет waggin, а во втором случае ломового извозчика называет vagginer).
Наконец, что касается социально-психологических особенностей кокни, ограничимся характеристикой, взятой нами не из художественной литературы, а принадлежащей известному английскому эссеисту и критику У. Хэзлитту(1778—1830). Приводим эту характеристику в извлечениях, но достаточных, чтобы читатель мог сравнить ее с Сэмом Уэллером или любым героем «Пиквикского клуба» и сделать свои заключения. «Истинный кокни, — говорит Хэзлитт («The Plain Speaker»), — никогда не выходит за пределы столичных пригородов, ни в физическом, ни в духовном смысле. ‹...› Время и пространство потеряны для него. Он прикован к одному месту и к данному моменту. Он видит все вблизи, поверхностно, понемногу, в быстрой смене. Мир вращается, а вместе с ним и его голова, как карусель на ярмарке, пока это движение не ошеломит его и не доведет до дурноты. Люди скользят мимо, как в камере-обскуре. Вокруг него блеск, непрерывный гам, шум, толпа; он видит и слышит огромное число вещей, но ничего не понимает. Он нагл, груб, невежествен, самодоволен, смешон, поверхностен, отвратителен. ‹...› Он видит, как мимо него проходит по улице бесконечное количество людей, и думает, что ничего похожего на жизнь и человеческие характеры не найти вне Лондона. Он презирает провинцию, потому что не знает ее, и свой город, потому что знаком с ним. ‹...› На каком бы низком уровне он ни находился, он воображает, что он не ниже всякого другого. У него нет никакого уважения к самому себе и еще меньше (если это возможно) к вам. Он рискует собственною выгодою только ради того, чтобы поддеть вас. Всякое чувство доходит до него через коросту легкомыслия и наглости; и он не любит, чтобы этот душевный уклад нарушался чем-нибудь серьезным или заслуживающим уважения. У него нет надежды (среди такой массы соревнующихся) чем-нибудь выделиться, но он от всей души смеется при мысли, что может подставить ножку притязаниям других. Кокни не знает чувства благодарности. Для него это — основной принцип. Он считает всякую обязанность, которую мы возлагаем на него, неоправданным своего рода насилием, смешной претензией воображаемого превосходства. Он говорит обо всем, потому что обо всем он что-нибудь да слышал; и, ничего не понимая по существу дела, он приходит к выводу, что у него такое же право, как и у вас. ‹...› Будучи действительно чистым лондонцем, он располагает возможностью что-то знать о большом количестве вещей (и притом поразительных) и воображает себя привилегированной особой; ‹...› но ошеломленный шумом, пестротою и внешностью, он менее способен к собственному суждению или к обсуждению какого бы то ни было предмета, чем самый обыкновенный крестьянин. В Лондоне больше юристов, ораторов, художников, философов, поэтов, актеров, чем в любой другой части Соединенного Королевства, — он лондонец, а потому было бы странно, если бы он не понимал в нраве, красноречии, искусстве, философии, поэзии, театре больше, чем кто бы то ни было, у кого нет его локальных преимуществ и кто — только провинциал. Подлинный кокни — бездарнейшее в мире существо, самое примитивное, самое механическое, и тем не менее он живет в мире романтическом, в собственной сказочной стране. Лондон — первый город на обитаемом земном шаре; и потому кокни превосходит всех, кто не в Лондоне. ‹...› В среде кокни стало присказкой, что для них лучше быть повешенными в Лондоне, чем умереть естественною смертью где-нибудь в другом месте, — такова сила привычки и воображения».