Конан и призраки прошлого
Шрифт:
— О чем задумался, старый пес?
Паллантид резко обернулся. У помоста, ухмыляясь, стоял Конан; он держал под уздцы гнедого трехлетка — подарок из Коринфии — и явно находился в прекрасном расположении духа, о чем капитану поведали веселые огоньки в его синих как штормовая морская волна глазах. Рядом с ним, бледный и мрачный, сползал с пегой кобылки Пелиас, облаченный в серебристо-серую длинную хламиду, ради праздника украшенную золотой цепью с овальным ониксом величиной с перепелиное яйцо. Даже не посмотрев в сторону Паллантида (который приготовил для него взгляд, полный презрения, ибо маг, чьей силы не достало найти убийцу, иного не заслуживал), Пелиас что-то шепнул королю и тот, кивнув, начал подниматься на помост, жестом велев капитану следовать за ним.
Толпа встретила Конана восторженным
Король взял в правую руку медный молоточек и небрежно, безо всякой торжественности, ударил им в тонкую медную же тарелку; потом еще раз, и еще — толпа взревела, швыряя в воздух куртки, пояса, туфли и сумки; гвардия, чеканя шаг, пошла перед помостом; с юга, востока, севера и запада площади появились телеги, на которых стояли бочонки с пивом, и для них в плотной людской массе тотчас образовались узкие проходы. Вот теперь начался настоящий праздник.
Пелиас, с помоста грустно взиравший на всеобщее веселье, обернулся к Конану.
— Так ты по-прежнему тверд в своем решении, государь?
— По-прежнему, — пожал плечами король, свешиваясь вниз и принимая из рук виночерпия огромный кубок с душистым брандом.
— И все же не откажи мне в одной скромной просьбе, друг мой…
Маг замялся, чувствуя мгновенную перемену в настроении Конана. И точно: раздраженно сплюнув, король открыл рот, намереваясь в подробностях рассказать Пелиасу все, что он думает о нем и его чародейском искусстве, но сдержался, смолчал. Лишь хмыкнул и вновь повернулся к площади, тихо рыча себе под нос всевозможные проклятья.
Пелиас угрюмо взглянул на Паллантида, что посвистывал негромко и равнодушно смотрел куда-то вдаль. Маг покачал головой: вот тебе и верный слуга! Не успеет солнце склониться к горизонту, как его повелителя убьют, а он знай себе качается с пятки на носок да свистит глупую аквилонскую песенку… Сам Пелиас тяжело переживал свой позор. Он обещал Конану отыскать злоумышленника в балагане, но у него ничего не вышло. Не одна ночь прошла в бесплодных усилиях — маг перерыл несколько десятков древних папирусов и свитков, попробовал пару заклинаний, вызывавших на мгновение лик нужного, но еще не известного человека, пытался даже проникнуть в мозг убийцы — все зря. Тот словно был закрыт со всех сторон чьими-то могущественными чарами, и хотя на самом деле это оказалось не так (Пелиас проверил: злоумышленник существовал сам по себе, без посторонней помощи и прикрытия), имя и внешность его остались для мага тайной. Потому и настроение его сейчас было более чем печальное. Он смотрел и не видел, слушал и не слышал, и особенно его почемуто задевало то, что Конан ни единым словом не упомянул о невыполненном обещании.
Между тем веселье на площади разгоралось. Бесплатное пиво сделалосвое дело, и теперь не просто гул — самый настоящий ор заполнил пространство. Орали все: лицедеи, что с самого начала пытались переманить друг у друга публику, теперь затеяли перебранку, грозящую вылиться в драку; торговцы, коим и полагалось иметь зычный голос, охрипли, в алчном экстазе все повышая цену; горожане и гости орали без всякой причины, не забывая набивать желудки горячей булкой, а булку потом орошать крепким ароматным пивом. Всё было хорошо. Всем было хорошо. Или почти всем…
Когда к балагану быстрым шагом подошли гвардейцы и приказали стрелкам снять их красные куртки и короткие синие штаны, затем скинули мундиры и брезгливо морщась натянули на себя чужую одежду, в глазах у Этея помутилось от бешенства. Он никак не мог предполагать, что его месть сорвется вот так, в самый последний момент. Он попытался, скривив лицо, канючить, но его попросту отшвырнули в сторону как шелудивого пса. Гвардейцы вообще ни с кем из балагана не разговаривали. Изумленные и перепуганные лицедеи с ужасом смотрели, как они выносят из их повозки труп Играта жуткого сизого цвета с распяленным ртом и скрюченными пальцами, как накрывают его вонючей лошадиной попоной и оттаскивают за поле, как пинками собирают их стрелков и загоняют в ту же повозку… Никто, кроме Этея,
Мысль его работала столь лихорадочно, что он вдруг забыл, куда дел отравленную стрелу. Потом, вздрогнув всем телом, вспомнил — влезая в повозку, он успел схватить ее незаметно, обмотать чьими-то штанами, валявшимися на полу, и сунуть за пазуху. Сейчас сия проделка казалась ему безумием: любой мог увидеть, а увидев, понять, кто здесь виновен и в чем. Да и яд у самого живота… Нет, об этом он старался не думать.
Гвардеец, стоящий на страже у входа в повозку, уже несколько раз заглядывал к ним и подозрительно всматривался в физиономии лицедеев. Этею приходилось держать тот же вид — угрюмый, но не более, — что и у его собратьев, а это было нелегко, ибо все нутро его сотрясалось от спазмов и в голове словно поселился рой пчел, которые жужжали и жалили его мозг, пытаясь вырваться на волю. О, он с превеликим удовольствием отпустил бы их, но он и сам был теперь пленником… Этей поймал себя на том, что мысль его приобрела несколько странный характер… Пчелы? Вздор! Если немедленно не взять себя в руки, все может прерваться — и месть, и его жизнь, — но тогда уже окончательно. Пока же, считал он, надежда еще есть.
Он напрягся, пробуя собраться, но лишь покраснел как мак-сонник, растущий в полях Стигии. Гвардеец, в этот момент сунувший голову в повозку, задержал на нем взгляд — стрелок ответил кривой ухмылкой и пожал плечами.
— Пусти на волю, приятель, — просипел он, хватаясь за зад. — А то воздух испорчу.
— Порти, — коротко ответил парень и исчез за пологом повозки.
— Потерпи! — хором приказали шуты.
Этей выругался, затем втянул голову в плечи и смолк. Так он сидел, нахохлившись, из последних сил сохраняя то же выражение лица, что и у собратьев. Внутри его все содрогалось; казалось, он чувствовал в своем животе чей-то жестокий клинок, медленно проворачивающийся в горячих мокрых кишках. В панике стрелок решил действовать иначе и хладнокровнее. Он мысленно поделил свое тело на сто шестьдесят шесть (для ровного счета он округлил до ста семидесяти) ладоней и, начиная со ступней, стал успокаиваться. Этому трюку научил его в свое время сам Гарет. Для того, чтобы добиться успеха и привести-таки тело в порядок, достаточно было только иметь ясную голову — когда-то для Этея это было наиболее трудным условием, — а тогда уже все получалось быстро.
Когда стрелок дошел до коленей, в животе его вдруг что-то хлюпнуло, совсем тихо и почти не больно, но вслед за тем дикая резь обожгла внутренности и скрутила его уже по-настоящему. Он выпучил глаза и упал в солому, прямо под ноги лицедеям. Корчась, он так страшно стонал, что собратья, в панике отшатнувшиеся от него в первый момент, заорали, призывая гвардейца и остальных на помощь.
Стрелок не кричал — от боли у него перехватило дыхание. Но он слышал все, что происходило рядом. И тогда в воспаленном и истерзанном мозгу его вновь появилась дикая мысль: бежать. И опять, извиваясь на полу, рыча от мучительной рези, он почувствовал на губах своих улыбку… Шуты визжали и плакали, волоча его по шершавому грязному полу, молодой розовощекий гвардеец в растерянности оглядывался на площадь, где был, как видно, его капитан, а Этей, оскалившись, невидящими глазами смотрел вверх — на Митру, на Эрлика, на высокие небеса, что обрекли его на столь жуткий и позорный конец, позволив только приблизиться к цели, но не достичь ее…
Фокусник уже изнемогал. Он показал ненасытной публике все свои трюки, а она требовала еще и еще. Все лица перед повозкой слились для него в одну огромную, красную, рычащую рожу, из пасти которой изрыгались всякого рода непристойности и ругательства. Собратья пытались заменить его, но обычных лицедеев на площади было полным полно, а вот фокусник-вендиец единственный, так что приходилось снова и снова выходить к этим недоумкам и дурить их, что не составляло особого труда, но утомляло однообразием.