Концерт Чайковского в предгорьях Пиренеев. Полет шмеля
Шрифт:
— Это ты все будешь рассказывать в суде, — перебила я его. — И про горцев своих, и про то, что вы со мной сделали. И про все. Потому что я больше не боюсь тебя. Ты слишком много захотел отнять у меня. У нас, — поправилась я, сама не зная, кого имею в виду.
— Ты зря не боишься, — зловеще прошипел он. — Я могу страшно отомстить.
— Тебя наверняка расстреляют, — ответила я твердо. — А мертвые не мстят.
Я повесила трубку. Поставила чайник на плиту. Сейчас я выпью кофе. И рюмочку коньяку. За упокой души Васи. За себя. За все, что мне
А потом выйду из дома и пойду прямо в ГУВД. Его высокая крыша видна почти из моего окна.
Ничего уже не вернешь. Васю не воскресишь, и мою жизнь обратно не развернешь. И следы от двух ожогов на ягодицах останутся на всю жизнь. Будут такие маленькие белые точки… Потом я о них забуду. А мужчинам буду говорить, что укололась в детстве.
Сейчас я выпью кофе и пойду. Все-таки хорошо, что я сказала все что я думаю этому монстру. Сказав ему обо всем я как-то внутренне освободилась.
В театре меня встретили с распростертыми объятиями. Не из искренней любви, конечно.
Стоило мне появиться на пороге своего кабинета, как явился помощник по труппе и сказал, что директор просил меня срочно зайти к нему.
— А откуда он знает, что я уже приехал? — поинтересовался я. Помощник объяснил, что директор еще со вчерашнего дня велел вахте, чтобы ему доложили, как только я переступлю порог театра.
— Он просил передать вам, что очень ждет вас, — сказал помощник.
Нет, не те пошли нынче времена… Бывало прежде, директор театра ждал, когда главный режиссер соблаговолит с ним поговорить. Директор приходил к кабинету и осторожно скребся в дверь. И говорил:
— К вам можно?
А главный режиссер недовольно поднимал голову от толстого журнала и с царственным видом изрекал что-нибудь вроде:
— Пожалуйста, Иван Иванович, зайдите через полчасика. Я обдумываю партитуру спектакля…
Теперь не те времена настали. Говорят, что это рынок все испортил в театральных взаимоотношениях.
Наверное, так. Раньше государство финансировало все в театре, любую разорительную глупость главного режиссера. Он был царь и Бог в театре. А директор всегда был при нем в качестве старшего вахтера или дворника. Или завхоза, в крайнем случае. Он, правда, подписывал все финансовые документы. Но попробовал бы он не подписать то, что велел ему главный режиссер!
Так что в этом смысле он был просто несчастным и бесправным заложником. Чуть что — его и снимали. Бывало, и сажали. Как будто это он своей волей подписал то или иное…
И разговор с ним был у главного режиссера короткий. Ах, вы не согласны со мной! Ах, вы не хотите подписывать? Ну ладно… И директор отлично знал, что последует за этими словами. Главный снимет трубку, позвонит в обком и скажет приблизительно следующее:
— Этот директор меня не устраивает. Я с ним не могу работать. Он мне мешает и нарушает творческий процесс.
И все. Комментарии и объяснения, как правило, не требовались, директора снимали
Потому что директоров можно сколько угодно найти. Шустрых мужичков, которые умеют латать железную кровлю, бранить машинистов сцены и командовать билетершами. И подписывать, что им скажут… Таких — толпа. Их можно менять каждый месяц. Они совершенно одинаковые. Лысоватые, потные, не дураки выпить…
А режиссер — это товар штучный. Пойди — найди! Приличный режиссер — один на весь регион. Его нужно заманивать, привозить, давать квартиру. Хорошую, притом.
И нужно ублажать. А то — уедет.
— Вы — человек творческий, — говорили в обкоме режиссеру. Говорили с придыханием. Стоило тебе сказать им, что директор мешает твоему творчеству — они тут же пугались.
Творчество. Это было сакральное заклинание для обкомовских работников. При нем все они делали серьезные умные лица и наливались строгостью, как бронзой. Потому что слово «творчество» было для чиновных дебилов словом из иного мира. И какой-нибудь секретарь обкома, в свое время с трудом окончивший педвуз, благоговел при этом слове. И ты — режиссер со своим «творчеством» был для него символом высших миров…
Теперь же все изменилось. Рынок… Обкома нет, разогнали. А театру нужны деньги. Их нужно зарабатывать, клянчить, вымогать… Искать спонсоров, одним словом. Это теперь так называется.
И директор театра теперь стал набирать силу и вес. Он стал значительным лицом. Потому что ты, как режиссер, можешь поставить десять гениальных спектаклей, но они не смогут прокормить театр все равно. И ничто не спасет театр, если директор не будет ползать на брюхе перед богатыми спонсорами и вымаливать деньги.
Вот директор и ползает и вымаливает, так что он теперь — важная фигура. Мой директор, Иван Иванович, недавно рассказывал, как один бизнесмен — оптовая торговля спиртным — заставил его танцевать в его офисе «Сулико». Средь бела дня, без аккомпанемента.
Иван Иванович пришел к этому оптовику просить денег на новую постановку, а тот вдруг сказал:
— Ты — театрал… Вот нам скучно. Ты спляши нам, чтоб веселей было. Тогда, может, я твоему театру денег и дам.
И старый Иван Иванович в парадном костюме сплясал. Весь офис торговый сбежался смотреть, и бизнесмену понравилось. Он говорят, облизывал толстые губы и хлопал в ладоши. И отвалил потом сто миллионов. На три спектакля хватило.
Его имя и название его воровской фирмы теперь красуются на афише нашего театра…
Мои размышления по этому поводу прервал сам Иван Иванович, пришедший ко мне собственной персоной.
— Если гора не идет к Магомету, — сказал он и уселся в кресло. Он выразил мне свое формальное соболезнование по поводу «несчастья с братом» и сразу заговорил о деле.
Его волновала премьера «Ричарда». Мы собирались на гастроли и этот спектакль должен был быть «гвоздем» афиши.
— У вас остался месяц, — сказал он. — Вы успеете?