Конец главы
Шрифт:
– Вы его услышите, - обещала Динни.
– Когда вы их мне дадите?
– Я занесу их на Маунт-стрит после обеда и опущу в почтовый ящик.
– Не зайдете и на этот раз? Он покачал головой.
Прощаясь с девушкой у Стенхопских ворот, Дезерт отрывисто бросил:
– Замечательный день! Благодарю вас!
– Это я вас должна благодарить.
– Вы? Да у вас больше друзей, чем "игл на взъяренном дикобразе".
А я одинокий пеликан.
– Прощайте, пеликан!
– Прощайте, цветок в пустыне!
Эти слова, как музыка,
Около половины десятого с последней почтой прибыл толстый конверт без марки. Динни взяла его из рук Блора и сунула под "Мост в Сан Луис
Рей": она слушала, что говорит тетка.
– Ко'да я была девушкой, Динни, я затя'ивала талию. Мы страдали за принцип. Говорят, это мода возвращается. Я-то уж не буду затя'иваться так жарко и неудобно!
– а тебе придется.
– Мне нет.
– Придется, если талия станет модной.
– Осиные талии больше никогда не войдут в моду, тетя.
– И шляпы. В тысяча девятисотом мы ходили в них так, словно на голове корзина с яйцами и те вот-вот побьются. Цветная капуста, гортензии, птичьи перья - такие о'ромные! И все это торчало. В парках было сравнительно чисто. Динни, цвет морской волны тебе идет. Ты должна в нем венчаться.
– Я, пожалуй, отправлюсь наверх, тетя Эм. Я очень устала.
– Потому что мало ешь.
– Я ем страшно много. Спокойной ночи, милая тетя.
Девушка, не раздеваясь, уселась и взялась за стихи. Она трепетно желала, чтобы они ей понравились, так как отчетливо понимала: Уилфрид заметит малейшую фальшь. На ее счастье, стихи, написанные в том же ключе, что и его прежние известные ей сборники, были менее горькими и более красивыми, чем раньше. Прочтя пачку разрозненных листков, Динни увидела довольно длинную поэму под названием "Барс", приложенную отдельно и завернутую в белую бумагу. Почему она завернута? Он не хочет, чтобы ее читали? Тогда зачем было посылать? Динни все же решила, что Дезерт сомневается, удалась ли ему вещь, и хочет услышать отзыв о ней. Под заглавием стоял эпиграф: "Может ли барс переменить пятна свои?"
Это была история молодого монаха-миссионера, в душе неверующего. Он послан просвещать язычников, схвачен ими и, поставленный перед выбором смерть или отречение, совершает отступничество и переходит в веру тех, кем взят в плен. В поэме встречались места, написанные с такой взволнованностью, что Динни испытывала боль. В стихах были глубина и пыл, от которых захватывало дух. Они звучали гимном во славу презрения к условностям, противостоящим сокрушительно реальной воле к жизни, но в этот гимн непрерывно вплетался покаянный стон ренегата. Оба мотива захватили девушку, и она закончила чтение, благоговея перед тем, кто сумел так ярко выразить столь глубокий и сложный духовный конфликт. Но ее переполняло не только благоговение: она и жалела Уилфрида, понимая, что он должен был пережить, прежде чем создал поэму, и с чувством, похожим на материнское, жаждала спасти его от разлада и метаний.
Они условились встретиться на другой день в Национальной галерее, и Динни, захватив с собой стихи, отправилась туда раньше времени. Дезерт нашел ее около "Математика" Джентиле Беллини. Оба с минуту молча стояли перед картиной.
– Правда, мастерство, красочность. Прочли мою стряпню?
– Да. Сядем где-нибудь. Стихи со мною.
Они сели, и Динни протянула Уилфриду конверт.
– Ну?
– спросил он, и девушка увидела, как дрогнули его губы.
– По-моему, замечательно.
– Серьезно?
– Истинная правда. Одно, конечно, лучше всех.
– Какое? Динни улыбнулась, как будто говоря: "И вы еще спрашиваете!"
– "Барс"?
– Да. Мне было больно читать.
– Выбросить его? Интуиция подсказала Динни, что от ее ответа будет зависеть его решение, и девушка нерешительно попросила:
– Не придавайте значения тому, что я скажу, ладно?
– Нет. Как вы скажете, так и будет.
– Тогда, конечно, вы не имеете права выбрасывать: это лучшее из всего, что вы сделали.
– Иншалла! [1]
– Почему вы сомневались?
– Чересчур обнаженно.
– Да, обнаженно, - согласилась Динни, - Зато прекрасно. Нагота всегда должна быть прекрасна.
– Не очень модная точка зрения.
– Цивилизованный человек стремится прикрыть свои увечья и язвы, это естественно. По-моему, быть дикарем, даже в искусстве, совсем не лестно.
– Вы рискуете быть отлученной от церкви. Уродство возведено сейчас в культ.
– Реакция желудка на конфеты, - усмехнулась Динни.
– Тот, кто изобрел все эти современные теории, погрешил против духа святого: соблазнил малых сих.
– Художники - дети? Вы это имеете в виду?
– А разве нет? Разве они продолжали бы делать то, что делают, будь это не так?
– Да, они, по-видимому, любят игрушки. Что подсказало вам идею этой поэмы?
– Когда-нибудь расскажу. Пройдемся немного?
Прощаясь, Уилфрид спросил:
– Завтра воскресенье. Увидимся?
– Если хотите.
– Как насчет Зоологического сада?
– Нет, только не там. Ненавижу клетки.
– Вот это правильно. Устроит вас Голландский сад у Кеисингтонского дворца?
– Да.
Так состоялась их пятая встреча.
Динни испытывала то же, что чувствует человек с наступлением хорошей погоды, когда каждый день ложишься спать с надеждой, что она продлится, и каждое утро встаешь, протираешь глаза и видишь, что она продолжается.
Каждый день девушка отвечала на вопрос Уилфрида: "Увидимся?" - кратким: "Если хотите"; каждый день она старательно скрывала от всех, где, когда и с кем встречается, и это было так на нее не похоже, что Динни удивлялась: "Кто эта молодая женщина, которая тайком уходит из дома, встречается с молодым человеком и, возвращаясь, не чует под собой ног от радости? Уж не снится ли мне какой-то долгий сон?" Однако во сне никто не ест холодных цыплят и не пьет чаю.