Конец вечного безмолвия
Шрифт:
— Да ты что? — На лице Бессекерского отразился ужас. — Ты что, всерьез?
— Женщина сказала. — Куркутский придвинулся к Бессекерскому. — А ну покажь-ка ногу.
Бессекерский выпростал из-под оленьего одеяла ноги, и Куркутский тщательно обследовал их, брезгливо дотрагиваясь до черной кожи.
— Мольч, она правду сказала, — озабоченно заметил Куркутский. — Левый палец совсем доспел. Если не отрезать сей день, завтра придется всю ногу коротить.
Бессекерский посмотрел на почерневшую ногу, сам потрогал палец и вдруг заплакал. Он
— Принеси канистру, — попросил он Куркутского.
Куркутский снял с нарты запас дурной веселящей воды, принес в полог вместе с железной кружкой. На деревянной дощечке внес кусок нерпичьей печенки.
— Печенкой закусите, ваше благородие. — Куркутский протянул дощечку со слегка подтаявшим куском печенки.
Бессекерский съел печенку и попросил еще. Насытившись и выпив кружку спирта, спросил:
— А человек-то хоть надежный?
— Сказывают, большой мастер, — успокоительно заверил торговца Куркутский. — Режет — будто чурку строгает.
Местный лекарь Серо без особого труда отрезал отмороженный сустав.
Когда Бессекерский немного выздоровел и начал интересоваться окружающими, Ухкахтак через Куркутского дал ему понять, что торговать ему здесь не придется, а лучше подумывать, как ехать дальше.
Впереди вокруг фиордов бухты Эмма лежали нищие селения…
Зима 1918 года в Ново-Мариинске отличалась свирепыми метелями и новостями, сбивавшими с толку коммерсантов, новоявленных чиновников и углекопов.
Радист не знал, куда деваться от любопытствующих. Даже в пургу они пробирались на холм и набивались в тесную рубку. Вели себя тихо, задерживали дыхание и с благоговением смотрели на мерцающую лампочку, прислушиваясь к неземному писку и ожидая, что скажет радист.
Но Асаевич молчал. Комитет общественного спасения — Совет недавним решением был отменен, хоть состав остался прежним, — постановил считать все телеграммы, принятые ново-мариинским радио, секретными, и радисту было объявлено, что их разглашение будет рассматриваться как тяжкое преступление.
Перепуганный Асаевич сначала попытался объявить радио неисправным, а потом потребовал поставить у дверей радиостанции вооруженную охрану. Однако охранники, назначаемые по добровольному желанию, в конце концов выведывали у слабохарактерного Асаевича содержание телеграмм, а потом разносили по Ново-Мариинску.
Сине-красная заря вставала над островом Алюмка, и с ледового океана тянуло мертвящей стужей. Холодный ветер подхватывал остывший печной пепел и уносил его вдоль улицы уездного центра. На реке Казачке с пушечным выстрелом трескался лед.
Ждали лета.
— Нынешним летом все должно решиться, — сказал как-то после долгого раздумья Иван Архипович Тренев. — Похоже, что адмирал Колчак всерьез взялся за умиротворение России. Да и союзники у него солидные — Америка да Япония.
Собеседником Тренева был Грушецкий, втихомолку радующийся отъезду своего конкурента Бес-секерского.
— Авантюрист! — говорил про него Грушецкий. — Вечно у него какие-то несбыточные планы, прожекты…
Тренев остерегался обсуждать с Грушецким внутреннее положение Чукотского уезда и тем более Ново-Мариинского поста.
— Адмирал Колчак, — говорил Тренев, — человек культурный и образованный. Он кидаться в авантюру не станет.
— Да речь не о нем, — отмахивался Грушецкий. — Я говорю о нашем путешественнике Бес-секерском…
— Мы ничего не можем о нем сказать, пока он не вернется, — вмешалась в разговор Агриппина Зиновьевна. — А может, они возьмут и переедут Берингов пролив!
— Ну что Бессекерскому делать в Америке? — с оттенком ревности проговорил Грушецкий. — Он здесь-то не может наладить свои дела… Вернется, если не замерзнет… Вы мне, Иван Архипович, про Колчака поподробнее расскажите… Что-то о нем ранее не слыхать было, откуда он взялся? Вроде и фамилия у него не царская.
— Да я сам про него знаю только, что он ученый адмирал. Северные берега описывал… — промямлил Тренев. — Американская станция передавала телеграмму о нем… Только знаю, что собрал он вокруг себя верных монархии людей.
— Царскую власть будет восстанавливать?
— А что же еще? — пожал плечами Тренев. — С демократией не получилось, придется к старому возвращаться.
— Бедная Россия! — вздохнул Грушецкий и засобирался домой.
Несмотря на жесточайшие холода и нужду, в яранге продолжалась жизнь. Тынатваль наловчилась шить теплые унтики, которые в Ново-Мариинске в эти студеные дни шли нарасхват. Милюнэ взяла у подруги пару меховых унтиков и предложила своим хозяевам.
Тынатваль не знала, сколько стоят унтики. На глазок определили цену — примерно стоимость полплитки кирпичного чаю.
— А пусть она весь товар отдаст мне, — предложил Тренев. — А уж жиру и всего остального продукта я достану столько, сколько надо." Кончится материал — дам ей свой.
С той поры Тынатваль не знала нужды и голода.
Не разгибаясь с утра до позднего вечера, шила мех, украшала вышивкой, нанизывала цветной бисер и белый олений волос на оленьи жилы. Перед ней белым сильным пламенем горел жирник, согревая и отепляя полог. Над пламенем висел чайник, а в углу были аккуратно сложены чай, сахар, сушеная рыба,
Милгонэ, прикрыв плотно дверь, чтобы ветер не выдувал тепло, направилась к яранге.
В опустевшем чоттагине Тымнэро был такой же холод, как и снаружи.
— Кто там? — тихо спросила Тынатваль из мехового полога.
— Это я. — Милюнэ очистила торбаса от снега и вползла в полог.
Вот уже сколько она жила в тангитанском доме, а каждый раз с радостью входила в родное свое жилище, даже когда жирники едва освещали меховое помещение. Но сегодня в пологе старой яранги Тымнэро горели три жирника, и ласковое тепло овевало обнаженное тело Тынатваль. Тут же играла самодельной куклой тихая, застенчивая девочка, дочка Тымнэро.