Конвейер
Шрифт:
— Ты куда это, Лилечка?
Раскудакалась. Глядит-разглядывает, ничего понять не может. А глаза щелкают, сама хочет догадаться, куда это Лиля направилась в старых туфлях и в этой несчастной, вытянувшейся по бокам кофте. Про церковь поняла уже, что ляпнула.
— Лилечка! — В голосе Верстовской сочувствие. — Так ты тоже по стопам Решетниковой?
— Какой Решетниковой?
Надька поднимает брови, отчего парик сползает ей на лоб. Не верит Лиле: как это можно не знать Решетникову? И жалко ей Лилю. Все вы, деревенские, друг на дружку похожи.
— Была тетка у нас. — Верстовская, жалеючи,
— Была и была! А ты бы, Надежда, шла, куда шла. Я же не спрашиваю, для кого ты свои кудри распушила.
— А я домой, — быстро и дружески отвечает Верстовская. — Из парикмахерской.
Лиля не выдержала, вспыхнула.
— Врала бы ты, Надежда, да хоть чуточку думала. Хорошенькую тебе там прическу за сто рублей взбили.
Верстовская поправила пальцами парик на висках и, не моргнув глазом, ответила:
— А его и причесывала. С ним хлопот больше, чем со своими волосами.
Вот уж кого врасплох не застанешь, ни в какой угол не загонишь. Выкрутится, вынырнет и тебя же еще запутает.
В сквере еще по-дневному тепло, хоть солнце уже закатилось. На скамейке сидит ветхая старушка с белой собачкой на коленях, занимает скамейку, а вон тем двоим, обнявшимся, некуда приткнуться. Все скамейки заняты. Обнявшиеся опускаются на скамейку рядом с такой же, как сами, парочкой. Этих они пересидят, выживут, а старуху с собачкой — никогда.
— А что за Решетникова? — Лиле любопытно, с чего это Верстовская взяла, что она идет по стопам какой-то Решетниковой.
— Тоже из деревни. Как ты. Разрывалась на сто частей. После смены по квартирам ходила, окна мыла, стирала и везде все хватала, хватала, пока пуп не сорвала. Язву желудка заработала.
Лиля рассмеялась. В самом деле смешно: вот что о ней подумала Верстовская. Хитрая, пронырливая, а ума особого нет. Видит ее насквозь Лиля, не на ту, Наденька, ты напала.
Лиля замечает, как поднимается пара со скамейки, на которую присели обнявшиеся. Будут сейчас себе искать новое место. Кто нахальней, тот и побеждает. Смотрит на нахалов, которые передвинулись и сидят уже на самой середине скамейки, и медленно говорит Верстовской:
— Я, Надя, и дома ни полов, ни окон не знала. Ты думаешь, если в деревне, так уж с утра до вечера не разгибалась? Не знаешь ты деревни, Верстовская. Я вот посмотрела на вас, на городских, и отказалась. Домой поеду. Вольным воздухом буду дышать, молоко пить с витаминами, а не порошковое. А вы тут травите волосы париками, бегайте за недоумками из ПТУ. Вот так, Верстовская, и не гляди на меня, голову сломаешь, не догадаешься, куда я иду.
Отчитала и пошла. Кто, в конце концов, ей эта Верстовская? Да никто. Сидит на конвейере четвертый год, из восьмого класса в вечерней школе никак не выберется. Ей бы в буфет куда-нибудь или в ателье, мужскую одежду шить, так бы у нее в жизни что-нибудь получилось. Там народ приходит-уходит, там париком и импортным платьем можно кого-нибудь ввести в заблуждение. А в цехе, как в школе: прилипла с четвертого класса печать тупицы или дурочки, и пусть к десятому классу девчонка раскрасавицей станет — все равно никаким успехом у одноклассников пользоваться не будет.
На скамейке у самого выхода из сквера сидит знакомая парочка.
Верстовской она сказала правду. Дома ни полов, ни окон, ни другой тяжелой работы она не знала. Мать умерла, когда Лиля ходила во второй класс. И сразу в доме стали появляться женщины. По одной приходили, веселые, деловитые. Чтобы вдовцу помочь. Лилькины чулочки-платьица постирать. Ох, уж терли, прибирали дом, и летом из трубы дым вился: пироги пекли, блины, — тот дух, наверное, в стены проник, держался долго. Тогда и сказала соседка восьмилетней слабенькой, как одуванчик, Лилечке нехорошие слова: «Смотри, как бы тебе энти пироги слезами всю жизнь не запивать. В мачехи они к тебе соревнуются. Какая самая из всех ведьма, та отца и скрутит».
Никто не связал тогда этих слов с болезнью Лилечки, она и сама их не вспоминала. Мачехи из сказок со своими ленивыми любимыми дочерьми как бы сами собой вломились в Лилечкину жизнь, а она лежала в большой палате в детской больнице областного центра и чувствовала себя отторгнутой от всего, чем жили другие больные дети. К этим детям под окна приходили родители. Лиля запомнила, как одна из матерей залезла на выступ стены и в форточку кричала своей дочке: «Ты моя перепелочка, ты мое перышко серенькое, ты поправишься, и мы поедем с тобой в Евпаторию». С тех пор Евпатория — недосягаемый город. Город сереньких перепело чек с их любящими матерями.
Отец приезжал по воскресеньям. Привозил конфеты, ягоды, коробки с игрушками. Однажды тоже влез на выступ стены, появился в окне. Лилечка сжалась: такой он был некрасивый в старой рубашке с мятым воротником. Он что-то кричал, а она, натянув одеяло по самые глаза, не отзывалась и хотела только одного, чтобы он поскорей исчез. Он больше не заглядывал в окно, передавал игрушки: кукол, медведей, коробки с настольными играми. Она была в палате самая старшая и ревниво следила, как малыши мнут медведей, таскают за головы кукол. Поднималась после вечернего обхода, собирала медведей и кукол, рассаживала их в углу палаты.
В день выписки врач сказала:
— Твои игрушки, Лиля, останутся в больнице. Они помогут другим детям скорей поправиться. Ты согласна?
— Да, — ответила Лиля и заплакала.
— Тебе жалко? — удивилась врач.
— Мне жалко детей, которые болеют, — сказала Лилечка.
Она и в поезде принималась плакать, вспомнив игрушки. А отцу, который терялся от ее слез, говорила:
— Я плачу оттого, что меня на улице теперь никто не узнает. Волосы короткие и не вьются.
Того, что в доме могла появиться мачеха, Лиля уже не боялась. Отец, когда еще вез ее в больницу, пообещал: «Вылечишься — и будем мы с тобой вдвоем жить-поживать. Никто нам не нужен, только слушайся врачей, скорей выздоравливай».