Конъюнктуры Земли и времени. Геополитические и хронополитические интеллектуальные расследования
Шрифт:
Между тем описание положения России в категориях цивилизационной геополитики неизбежно возвращает нас к набившим оскомину спорам о реальности того феномена, который в принципе мог бы именоваться «российской цивилизацией». Многие аспекты этой проблемы лежат вообще вне компетенции геополитики. Тем не менее похоже, что она может внести в эти споры по крайней мере двоякий экспертный вклад.
Во-первых, она вправе, опираясь на географическое распределение культурных, вероисповедных, языковых и иных подобных признаков, индексировать, к примеру, различные области Восточной Европы по степени их близости к романо-германскому ядру цивилизации Запада – или, что в общем то же самое, по мере их отстояния от этого ядра. В специальной разработке, находящейся в печати, я показываю, что по всем этим показателям Россия в рамках пространства «от Дублина до Владивостока» являет сгусток признаков, противоположных
Во-вторых, геополитика может в принципе двинуться иным путем, признав за «цивилизации» только те объекты, которые отвечают ее собственным критериям. Я сам выбрал этот путь, введя геополитический параметр прямо в определение цивилизации. В своих работах я рассматриваю в качестве цивилизаций только народы или группы народов, государственно контролирующие достаточно выделенный ареал в мировом географическом раскладе и при этом освящающие свою геополитику сакральной вертикалью, религией или идеологией, которая бы проецировала духовные и социальные предпочтения этих народов в сферу представлений о последних причинах и целях существования мира и человечества. Но на этом пути легко обнаруживается ловушка, состоящая в том, что народы цивилизационного ядра на протяжении своей истории по многу раз заменяют свою сакральную вертикаль. Скажем, у нашего современника-немца (из числа весси) отец, как и он сам, убежденный либерал, исповедующий «религию роста и прогресса», дед был пылким нацистом, предки в XI–XIII веках могли быть участниками Крестовых походов, а с XVI по XIX век в разных ветвях рода обнаруживаем и «папистов», и лютеран. Что же заставляет нас причислять весь этот род на протяжении тысячелетней истории к одной цивилизации?
Отсюда то отчаянное решение, к которому я прибегнул в одном из выступлений [Цымбурский 1995а; Цымбурский 2000], объявив цивилизацией любое сочетание геополитической и идеологической отмеченности у некоего круга народов, – иначе говоря, контроль их над какой-либо ареальной твердыней, подводимой под собственную сакральную вертикаль, независимо от характера последней в тот или иной момент времени, лишь бы за этими народами оставалась способность выступать источником идейного и стилевого «облучения» менее отмеченных пространств, и прежде всего геополитических приделов данного ареала.
Важна не маркировка, а маркированность как таковая, и в этом смысле несущественно, что именно представляет собою сакральная вертикаль над Россией – идею ли «Святой Руси вокруг Белого Царя», или образ «заветного отечества для пролетариата всех стран».
Трудно вообразить более формализованное и опустошенное понимание цивилизации, а вместе с тем им закономерно подсказывается возвращение к формуле «вместо России» – трактовка сегодняшней страны с низложенными сакральными вертикалями как постцивилизационного образования, занявшего географическое место древнего северноправославного, а потом большевистского «острова». Что помешает заявить, будто это образование – «кадавр России» – живет затухающими остатками государственнических и культурных инерций, почти что обреченное раствориться в «тюрках и славянах», периферийных племенах иных цивилизаций? Так возникает зазвучавшая уже в «Пирамиде» покойного Л. М. Леонова тема евразийской Атлантиды, поднявшейся в XV–XVI веках над континентом и им поглощаемой вновь.
Прорыв из жутковатого тупика «цивилизационного геополитизма» приоткрывается именно в связи с четвертым направлением программы, которое я сам бы назвал глубинно-психологическим обоснованием нашей геополитики. Возможность такого направления я осознал сравнительно недавно. Анализ ряда фактов, ранее вместе не связывавшихся и потому не оцененных, заставляет меня теперь отречься от любых претензий на метафору «острова России» как индивидуальное изобретение.
Вот
• свидетельства арабских авторов с конца IX века о Северной Руси, первоначальном владении Рюрика и Олега, окаймленном болотами и реками, как об острове Ар-Русийа, возможно со слов славянских или хазарских информаторов;
• высказывания некоторых русских авторов XVI века с псковскими или волоколамскими (то есть, возможно, с новгородскими) связями о «великом острове Русии» или «российском острове»;
• относящиеся к тому же веку знаменитые тексты псковитянина Филофея, где Москва – Третий Рим – предстает уцелевшей сушей среди потопленного мира;
• китежский и петербургский мифы города, скрывающегося в водах; мотив церкви среди Океана в Голубиной книге, претворившийся во множестве раскольничьих поверий, в том числе в «мифе Беловодья»;
• китежанские мотивы в XX веке в литературе внешней и внутренней эмиграции, в том числе мотив затонувшего Третьего Рима у С. Булгакова; образ революционной России как «социалистического острова» в советской традиции; наконец, реминисценции мотива «России-острова» в русской литературе 1970–1990-х годов как в поэзии (Ю. Кузнецов), так и в прозе («Пирамида» Леонова, особенно «Одиночество вещей» Ю. Козлова).
Под влиянием работ М. В. Ильина я склонен сополагать эти факты в свете давней гипотезы Шпенглера о символическом прафеномене каждой цивилизации, заключающемся в ее склонности к некоему преимущественному модусу трактовки пространства. На роль такого «русского прафеномена», по историко-филологическим данным, с наибольшим правом может притязать не «бескрайняя равнина», как думалось и Шпенглеру, и Бердяеву, и Ф. Степуну, а «остров» – каким этот смыслообраз предстает по русским диалектам: любой маркированный, выделенный участок, пребывающий в неоднозначном соотношении с окружающим фоновым пространством, «большой горизонталью» – то с ней сливаясь, то ей противостоя, то над ней доминируя в едином ансамбле.
Если принимать вслед за Ильиным первоначальную обусловленность этого прафеномена особенностями культурного облика ранних восточных славян как «речных людей», «жителей речных и озерных урочищ среди “пустынь” леса и степи» [Ильин 1994: 20], то похоже, что в дальнейшем этот прафеномен закрепился, обретая все новое подкрепление во множестве географических смыслообразов русской истории, соединяемых вокруг него в единую констелляцию того, что зовется «исторической судьбою». Здесь и представление о северном очаге восточнославянской государственности между Ладогой и Окой как об «острове Русии»; и образ России XVI–XVII веков – лесистого «российского» острова, противостоящего степному накату Евразии; и особенности русской колонизации трудных пространств с выведением поселений-«островов» в узловые, часто приречные пункты осваиваемых ареалов (по Ильину), в то же время дающие эффект «островной изреженности» русских «на сверхкритическом пространстве, затрудняющем общенациональную перекличку» (Л. Леонов); и Россия XVIII века – политический «остров Европы», и она же в XX веке – «социалистический остров»; и даже демонические ассоциации с «архипелагом ГУЛАГ». Реальная русская геополитика оказывается вереницей манифестаций того же прафеномена, который выразился и в опорных мифах России (Третий Рим – Китеж – Петербург), и в той метафоре, которой я пытался схватить ее, этой геополитики существо и стиль: здесь в прафеномене субъект и объект постижения, схваченные одним цивилизационным кругом, впрямь утрачивают дистанцию.
Думаю, моя работа этих лет небесплодна уже тем, что благодаря ей хотя бы контурно обозначились возможности, сокрытые под варварским титулом «русского геополитизма». Модель «острова России» – на сегодня пока единственная геополитическая модель, последовательно поверяющая российскую историю географическим паттерном конца XX века, тем самым встраивая нынешнюю ситуацию сжавшейся страны в непрерывность традиции и сопротивляясь любым попыткам истолковывать сегодняшнюю реальность – пусть множеством черт и неприемлемую для автора – как существующую «вместо России». Какими бы импульсами ни диктовалась первично работа над моделью, в конце концов эта работа приводит к проблеме, которую в одной статье я попытался выразить так: «В сегодняшнем мироустройстве Россия перестает быть Великим Пространством, давящим на Запад и из соприкосновения с ним почерпающим свое историческое Время. Перед идеологами России встают два вопроса – по сути, двуединый вопрос: что такое пространство России, если не Большое Пространство всей внутренней Евро-Азии? и что такое время России, если не время евро-атлантической истории?» [Цымбурский 1995с: 481].