Коричные лавки. Санатория под клепсидрой
Шрифт:
И, грозно вознося изящную туфельку Адели, он продолжал, словно бы завороженный сияющей иронической выразительностью пустой этой лаковой скорлупки: — Постигаешь ли ты чудовищный цинизм сего символа на ноге женщины, провокацию беспутной ее поступи на изощренных этих каблуках? Как могу я оставить тебя под властью подобного символа! Упаси меня, Господи, допустить такое...
Говоря это, он сноровистыми движениями запихивал туфельки, платье, бусы Адели за пазуху.
— Что ты делаешь, Шлёма? — спросил я потрясенно.
Но он, слегка припадая на ногу в своих коротковатых клетчатых брюках, быстро направился к выходу, на пороге еще раз обратил ко мне бесцветное, совершенно размытое лицо, поднес руку к губам успокаивающим жестом и пропал за дверьми.
ВЕСНА
Вот
Всякая весна так начинается — с гороскопов этих огромных и ошеломительных, непомерных для одного времени года, в каждой — скажем раз и навсегда! — все это есть: нескончаемые шествия и манифестации, революции и баррикады; каждую в некий миг увлекает жаркий вихрь самозабвения, безмерность упоения и печали, напрасно ждущая соответствий в действительности.
Но потом преувеличения и кульминации, нагромождения и экстазы входят в пору цветения, без остатка погружаются в трепет холодной листвы, в шумящие по ночам весенние сады, и шум поглощает их. Так вёсны — одна за одной — изменяют себе, уйдя в запыхавшийся шелест цветущих парков, в их половодья и приливы — забывают о своих присягах, утрачивают лист за листом своего завета.
И только та весна отважилась выстоять, сохранить верность, исполнить посулы. После стольких неудачных попыток, взлетов, заклятий она хотела наконец воистину узакониться, явиться в мир весною универсальной и уже окончательной.
Сей вихрь событий, сей ураган свершений — удавшийся правительственный переворот, дни патетические, возвышенные и триумфальные! Я желаю, чтобы поступь рассказа моего взяла их темп, увлекающий и вдохновенный, переняла героический тон эпопеи этой, сладилась в марше с ритмом весенней той Марсельезы!
Сколь необъятен гороскоп весны! Кто станет ей пенять, что читать его она учится сразу на сто способов, составлять как Бог на душу положит, говорить по слогам и так и этак, счастливая, если удастся что-то узнать в невразумительном гаданье по птицам. Читает она этот текст и так, и наоборот, теряя и снова ловя смысл, во всех версиях, в тысячекратных альтернативах, трелях и щебетах. Ибо текст весны весь испещрен намеками, недомолвками, эллипсами, с отточиями вместо букв в пустой лазури, при том что в пробелы между слогов птицы капризно вставляют свои домыслы и отгадки. Потому и наша история, по образцу текста сего, пойдет по многим разветвившимся колеям и будет вся уснащена весенними тире, вздохами и многоточиями.
В те ночи предвесенние, дикие и распростирающиеся, накрытые огромными небами, неготовыми еще и безуханными, уходящими в непроезжие воздушные просторы в звездные бездорожья, отец брал меня ужинать в маленький ресторанчик городского сада, зажатый меж тыльных стен крайних домов соборной площади.
В мокром свете фонарей, гремевших на ветру, мы напрямик шли через сводчатую площадь, одинокие, прижатые громадой воздушных лабиринтов, потерянные и заблудившиеся в пустых пространствах атмосферы. Отец поворачивал к небу лицо, облитое тусклым свечением, и с горькой озабоченностью глядел в звездный гравий, рассыпанный по отмелям широко разветвленных и разлившихся водомоин. Неправильные их и несчетные сгустки не сложились еще ни в какие созвездия, никакие фигуры не завладели этими обширными и пустыми поймами. Печаль звездных пустынь лежала над городом, понизу фонари прошивали ночь пучками лучей, безучастно узел к узлу связывая их. Под фонарями в кругах света, создававшего вокруг недолгую иллюзию жилища с горящей настольной лампой, по двое, по трое останавливались прохожие в ночи равнодушной и бесприютной, распадавшейся поверху в случайные пространства, в дикие воздушные ландшафты, разлохмаченные грустными и бездомными порывами ветра. Разговоры не клеились, люди с глазами в глубокой тени шляп усмехались, задумчиво внимая далекий шум звезд, от которого, как на дрожжах, всходили пространства ночи.
В ресторанном саду дорожки были из гравия. На столбах задумчиво шипели два фонаря. Господа в черных сюртуках, сидя по двое и по трое, сутулились над бело накрытыми столиками и бессмысленно пялились в лоснящиеся тарелки. Сидючи так, они обдумывали про себя комбинации и ходы на большой черной шахматной доске небес, внутренним взором следя среди звезд перемещения коней, битые фигуры и тотчас занимающие их место созвездия.
Музыканты на эстраде, опустив усы в кружки с горьким пивом, тупо молчали, погруженные в себя. Их скрипки и виолончели, благородных контуров инструменты, лежали на боку под безмолвно шумевшим звездным ливнем. Иногда музыканты брали их и примерялись репетировать, заунывно строя в тон своих грудей, который, кашляя, издавали. Потом снова откладывали, как если бы еще не созрели, не могли соответствовать ночи, невозмутимо плывущей дальше. Тогда в тишине и отливе мыслей, покуда вилки и ножи тихо постукивали над бело накрытыми столами, до времени повзрослевшая и совершеннолетняя, вдруг одиноко вставала скрипка. Только что плаксивая и потерянная, она стояла теперь, выразительная, стройная, затянутая в талии, и, осознавая миссию свою, бралась за отложенное на время дело людей и продолжала дальше тяжбу эту, проигранную в равнодушном трибунале звезд, меж которых водяными знаками различались киматии и профили инструментов, фрагментарные ключи, незавершенные лиры и лебеди — имитативный, бездумный звездный комментарий на пограничье музыки.
Господин фотограф, некоторое время уже посылавший из-за соседнего столика заговорщические взгляды, наконец перешел к нам, прихватив свое пиво. Он многозначительно усмехался, спорил с собственными мыслями, щелкал пальцами, то и дело наново теряя ускользающую нить ситуации, чью парадоксальность мы чувствовали с самого начала. Этот импровизированный под эгидой далеких звезд ресторанный лагерь неудержимо катился к банкротству, огорчительным образом отчаивался, не умея соответствовать непомерно растущим претензиям ночи. Что могли противопоставить мы бездонным этим пустырям? Ночь перечеркивала человеческую затею, которую тщетно пыталась защитить скрипка, заполняла брешь, подтягивала свои созвездия на завоеванную позицию.
Мы видели распрягающийся лагерь столов, поле битвы брошенных салфеток и скатертей, по которому она триумфально шествовала, сияющая и несметная. Поднялись и мы, меж тем как, опережая тело, мысль наша уже давно спешила за шумливым стуком ее повозок, за далеким, широко разносящимся стуком широких этих и светлых шляхов.
Так шли мы под ракетами звезд, закрытыми очами предвосхищая внутри себя всё более высокие ее озарения. Ах, цинизм победительной ночи! Обретя целые небеса, она теперь играла на их просторах в домино, лениво, равнодушно, не пересчитывая, сгребала миллионные выигрыши. Потом, прискучив этим, рисовала на поле битвы открытых костяшек прозрачные каракули, улыбающиеся лица, всегда в тысячекратных повторениях одну и ту же усмешку, которая спустя мгновение переходила — уже вечная — к звездам, дробимая горним равнодушием.
По дороге мы зашли в кондитерскую съесть пирожных. Едва мы прошли сквозь звучную стеклянную дверь в это белое, полное сияющих сладостей глазурованное помещение — ночь тотчас остановилась всеми звездами, настороженная вдруг и зоркая; озабоченная, не сбежим ли. И терпеливо ждала, сторожа за дверью, светя сквозь стекла неподвижными звездами с высот, покуда мы в глубоком раздумье выбирали пирожные. Тут я впервые увидел Бианку. Она с гувернанткой стояла в профиль у прилавка, в белом платье, стройная и каллиграфическая, словно бы вышла из зодиака. Она не оборачивалась, стоя в образцовом контрапосте молодых девушек, и ела пирожное с кремом. Весь перечерканный еще зигзагами звездных линий, я не мог ее толком разглядеть. Так впервые пересеклись наши гороскопы, весьма пока что путаные. Встретились и равнодушно миновались. Мы еще не прочли нашей судьбы в предварительном том звездном аспекте и безразлично вышли, звеня стеклянной дверью.