Королева
Шрифт:
Последняя мысль заставила его вернуться к себе, к своему преступлению. Что он сделал? Какую страшную, непоправимую низость он совершил! Главное — непоправимую и неизгладимую, как позорное клеймо на совести, которое никакими слезами не вытравишь, никаким раскаянием не выжжешь.
Остаётся только одно — умереть: не за что ухватиться, не на что опереться… Всё рухнуло, всё разлетелось, как дым. Искусство! Талант! Но что могут они значить без любви, без её любви, без веры в её чистоту, без чистой совести!
Ему, как что-то очень
«Яко земля еси и в землю отыдеши… Идеже несть болезнь, ни печаль, ни воздыхание…»
Недаром и все эти слова так глубоко запали в его память.
Остановившись на этой мысли, Серёжа почти успокоился и почувствовал сразу такую усталость, точно он долгое время вносил непосильные тяжести на высокую гору, и теперь ему только хотелось отдохнуть, забыться. Лицо его, ещё утром такое цветущее и юношески светлое, сразу как будто постарело, осунулось и приняло безнадёжное выражение. Он сидел, опустив руки, с неподвижно устремлёнными вперёд и ничего не видящими глазами, почти в забытье, близком ко сну или к обмороку.
Резкий звонок внизу заставил его вздрогнуть и очнуться. Несомненно, что это звонил брат. Звонок показался ему ужасно сильным и прозвеневшим почти над самым ухом. Серёже показалось, что прошло много, много времени с тех пор, как он пришёл сюда, и с тех пор, как он пришёл к своему неизбежному желанию умереть сегодня, через несколько часов.
Он ещё не знал, как это будет. Сделает ли он все сам, или об этом позаботится судьба, но что это будет так, в этом он ни капли не сомневался. А пока что, надо было исполнить свой долг.
Он холодными, но уже переставшими дрожать руками вложил письмо в конверт и, не торопясь, заклеил его, дал ему высохнуть, а затем медленно направился с письмом в руках вниз, в кабинет к брату.
Уже на лестнице он услышал громкий голос брата и его весёлый, здоровый смех.
«И он ещё может смеяться!» — с неприятным чувством подумал Серёжа, когда до него донёсся другой голос, женский, и вторивший его смеху женский смех.
Серёжа сразу узнал этот смех. Это смеялась Можарова, и ему стало ещё больше не по себе. Он даже остановился было на мысли, стоит ли идти и отдавать при ней брату письмо, но, на мгновение задумавшись, решил, что так даже лучше, и спокойно направился в кабинет, куда дверь была открыта, «чтобы прислуга не подумала чего-нибудь» по поводу пребывания Можаровой в кабинете Алексея Алексеевича, куда Можарова заходила и вместе с сестрой Кашнева, Ольгой, старообразой и некрасивой девушкой, но отличной музыкантшей, которая жила с братом и вела его хозяйство.
Теперь Ольги не было дома, и Кашнев беседовал вдвоём с гостьей, которая не хотела даже раздеться и сидела, откинувшись в кресле, в кофточке и шляпе, играя ярко-цветным зонтиком с длинной и изящной ручкой чёрного дерева.
Кашневу было лет тридцать пять на вид. Между братьями замечалось большое родственное сходство: те же волнисто-курчавые волосы, тот же пухлый рот, несколько мясистый нос и близорукие карие глаза, которые он щурил, когда выслушивал собеседницу и наклонялся к ней, как будто затем, чтобы лучше рассмотреть её. Негустые чёрные усы и круглая бородка очень шли к нему. Он был строен, подвижен, бодр и производил впечатление человека, здорового до жизнерадостности и много занимающегося гимнастикой.
Собеседница его была миниатюрная, как куколка, и как куколка хорошенькая брюнетка, с тёмным пушком над верхней губою, с немного вздёрнутым носиком и блестящими чёрными глазами, которые то вспыхивали, то угасали, когда она поднимала и опускала свои длинные ресницы или, смеясь, выставляла крепкие беличьи зубы.
Брат, вероятно, рассказывал что-то очень смешное: блестящие глаза Можаровой прыгали от смеха, и зубы белели весело и жизнерадостно. Он то говорили, своим голосом, то копировал кого-то на купеческий лад, и по этому мастерскому подражанию Серёжа сразу узнал купца Хижова, советовавшегося вчера с Кашневым насчёт плана нового дома и очень падкого к иностранным словам, которые он немилосердно перевирал.
— Дал я ему на днях для выбора два наброска и говорю: «Вот вы посоветуйтесь дома с супругой: какой эскиз вам больше понравится, по тому и станем работать». А он приходит вчера и говорит мне: «Вот этот зигзаг ты мне и обработай акварелью и эмалью, чтобы, значит, по трафарету вышло…» Ха-ха-ха… Это он эскиз-то зигзагом зовёт. Ха-ха-ха!..
И он залился смехом, закидывая назад свою красивую голову и выказывая здоровую, гладкую, точно только что вымытую шею.
Можарова вторила ему немного визгливым смехом и, в свою очередь, спешила рассказать, как жена Хижова рассказывала ей о какой-то операции под «хлоромором»…
— Чудеса, — говорит, — этот хлоромор! Меня режут, как говядину, а я ничего не чувствую!
Она едва в состоянии была от смеха договорить последние слова. Зонтик прыгал в её руках, летняя шляпка с цветами и бантами также прыгала, и глаза наполнились от смеха слезами…
Кашнев вторил ей снова, но вдруг обернувшись, увидел в дверях Серёжу и, всё ещё смеясь, но, очевидно, недовольный тем, что тот своим появлением перебил такую весёлую беседу, спросил его:
— Что тебе?
Серёжа молча поклонился Можаровой и подал брату письмо.
— Это от кого? — спросил тот, но, взглянув на конверт, узнал почерк и поморщился.
— Тебя просили передать?
— Да!
— Пожалуйста, в другой раз прошу тебя не принимать почтальонских обязанностей на себя. На это есть почта и прислуга.
Но, спохватившись, что тут гостья, он извинился и хотел положить письмо в карман.
— Нет, нет, пожалуйста, читайте… Может быть, что-нибудь экстренное! — поднимаясь из кожаного кресла, в котором она сидела, как в гнёздышке, прощебетала Можарова, переставши смеяться и поправляя немного сбившуюся шляпу на взбитых волосах.