Короли в изгнании
Шрифт:
Полдень. Двенадцать ударов, пробивших на старинных часах, производят в толпе шум и движение. Двери отворяются. Медленно, шаг за шагом, подвигаются люди к выходам на площадь и на улицу Мазарини, меж тем как кареты с гербами, заворачивая во двор, высаживают своих владельцев, обладателей особых билетов, у крыльца, на котором среди привратников с цепями суетится гостеприимный правитель канцелярии, в мундире, обшитом серебряным галуном, улыбающийся, услужливый, точно добрый дворецкий Спящей красавицы в тот день, когда она, проспав сто лет, наконец пробудилась на своем царском ложе. Дверцы карет хлопают, мешковатые выездные лакеи в долгополых сюртуках соскакивают с козел, постоянные посетители и посетительницы подобных сборищ обмениваются поклонами, глубокими реверансами и улыбками, перешептываются, и шепот их сливается с шуршаньем шелковых платьев, скользящих по застеленной ковром лестнице, что ведет к трибунам, куда допускаются только особо важные гости, и в узкий коридор, покатый пол которого
Публика в той стороне залы, которая предназначена для нее, размещается амфитеатром. Ряды, уступами идущие кверху, один за другим чернеют, а на самом верху, на фоне круглого витража, вырисовываются силуэты занимающих стоячие места. Негде упасть яблоку. На волнующееся море голов ложится свет, какой бывает днем в музеях или в храмах, только здесь ощущение его холодности усиливают гладкая желтая штукатурка стен и мрамор высоких задумчивых статуй Декарта, Боссюэ{45}, Массильона{46} — статуй славы великого века, застывших в неподвижной позе. Напротив переполненного полукруга несколько еще не занятых рядов и маленький накрытый зеленым сукном столик, на котором стоит традиционный стакан с водой, ожидают членов Академии, ее чиновников — они с минуты на минуту должны войти вот в эти высокие двери, увенчанные надгробной надписью, выведенной золотыми буквами: «Словесность, науки, искусства». Во всем этом есть что-то отжившее, холодное, жалкое, составляющее разительный контраст с новизной туалетов, которыми поистине процвела зала. Новомодного узковатого фасона платья, светлые, блеклых тонов, цвета серого пуха, цвета утренней зари, стянутые блеском гагатовых пуговиц и стальных крючков, легкие шляпки с лесом искусственных мимоз и пеной кружев, сочетания темного бархата и светлой, как солнце, соломы, рождающие переливы красок, как на оперении птиц из жарких стран, и, наконец, непрерывное, мерное колыхание широких вееров, надушенных тонкими духами, заставляющими мосского орла щуриться от удовольствия... Нет, право, не стоит пахнуть плесенью и выряживаться пугалом только потому, что ты представляешь старую Францию!
Все, что есть в Париже шикарного, родовитого, благонамеренного, цвет клубных завсегдатаев, сливки Сен-Жерменского предместья — все это встречается здесь, и все эти люди улыбаются друг другу, узнают друг друга по каким-то им одним понятным масонским знакам, все они редко выезжают в свет, держатся всегда особняком, лорнет не отыщет их на премьерах, в опере и в консерватории они бывают только в определенные дни, это общество тепличное, замкнутое, оберегающее свои салоны от уличного света и шума с помощью тяжелых гардин и лишь изредка заставляющее говорить о себе — по случаю смерти, бракоразводного процесса или же какой-нибудь неприличной выходки одного из его членов, рыцаря орденов Праздного шатания и Золотой молодежи. Среди избранников — несколько благородных иллирийских семейств, последовавших за государем и государыней в изгнание: красивые мужчины, красивые женщины с чересчур резкими чертами лица, не сливающиеся с этим утонченным обществом. Видные места заняты посетителями академических салонов, которые заранее готовятся к выборам, заранее вербуют сторонников; их приход на выборы весит гораздо больше, чем гениальность самого кандидата. Прогоревшие знаменитости эпохи Империи льнут к представителям «старых партий», над которыми они же когда-то изощряли свое характерное для выскочек остроумие.
И, несмотря на всю изысканность собравшейся в Академии публики, сюда ухитрились проскользнуть скромно одетые содержанки первого сорта, известные своими монархическими связями, да две-три модные актрисы, смазливые мордочки которых уже примелькались в Париже и успели опошлиться и надоесть тем быстрее, что женщины всех слоев общества наперебой стараются им подражать. А потом еще журналисты, репортеры иностранных газет, вооруженные записными книжками, усовершенствованными наконечниками для карандашей, чем-чем только не запасшиеся — как будто им предстояло путешествие в Центральную Африку.
Внизу, у подножия скамеек амфитеатра, к узкому полукругу кресел направляется супруга лауреата, княгиня Колетта Розен, — ей очень идет зеленовато-голубой туалет из индийского кашемира и старинного муара, она чувствует себя победительницей, ее глаза сияют под копной взбитых волос цвета дикого льна. Ведет ее толстяк с грубыми чертами лица — это Совадон; до чрезвычайности гордый тем, что ему выпала честь сопровождать свою племянницу, желая показать, какое значение придает он сегодняшней торжественной церемонии, дядюшка, однако, переусердствовал и вырядился как на бал. Вид у него глубоко несчастный: белый галстук причиняет ему такие же мучения, как если бы на него надели шейную колодку; он оглядывает каждого входящего мужчину в надежде встретить собрата по одежде. Увы! Таковых не находится.
От мельтешенья разноцветных платьев и оживленных лиц исходит мощный гул голосов, мерный и в то же время внятный, электрическим током пробегающий с одного конца залы на другой. Каждый легкий смешок звучит заразительно, дробится на множество еще более легких смешков. Малейший знак, безмолвное движение рук, заблаговременно готовящихся аплодировать, замечается во всех рядах, от верхних до нижних. Это — искусственно взвинченное волнение, это — благосклонное любопытство публики на премьере блестяще поставленной пьесы — премьере, успех которой обеспечен заранее. Стоит появиться знаменитостям, и к ним устремляется весь трепет публики, приглушающей на то время, пока они занимают места, говор любопытства или восхищения.
Видите там, наверху, над статуей Сюлли{47}, двух только что вошедших дам и ребенка, занявших первые места в ложе? Дамы — это две королевы: иллирийская и палермская, двоюродные сестры; и та и другая держатся прямо, у обеих горделивая осанка, на обеих платья из сиреневого фая, отделанные старинной филейной вышивкой, светлые волосы одной и черные косы другой испытывают ласковое прикосновение длинных колышущихся перьев на шляпах в виде короны, и все же они являют собой пленительный контраст двух совершенно разных благородных женских типов. Фредерика побледнела; старящая королеву складка печалит мягкость ее улыбки. Лицо ее черноволосой кузины также носит на себе следы горестей и невзгод изгнания. Сидящий между ними малолетний граф Цара встряхивает белокурыми локонами, отросшими на его головке, посадка которой с каждым днем становится все величавее, все крепче, так же как с каждым днем появляется больше уверенности в его взгляде и в очертании губ. Настоящий королевский отросток, который уже начинает цвести.
Старый герцог Розен сидит сзади с кем-то еще, но не с Христианом II — тот постарался избежать вполне вероятной овации, — а с высоким мужчиной, запустившим свою и без того густую гриву, человеком, никому не известным, чье имя ни разу не будет упомянуто в течение всей церемонии, хотя должно бы быть у всех на устах. Это же в его честь устраивается сегодняшнее торжество, это же он виновник той славословной панихиды по монархии, на которой присутствуют последние французские дворяне, присутствуют короли, укрывшиеся с семьями в Париже, — ведь в этой зале собрались все изгнанники, все свергнутые с престола, явившиеся почтить своего родственника Христиана, и разместить коронованных особ, согласно требованиям этикета, оказалось делом совсем не простым. Нигде с таким трудом не решается вопрос местничества, как в изгнании, оттого что в изгнании самолюбие становится особенно болезненным, оттого что в изгнании обидчивость превращается в ранимость.
На трибуне Декарта — каждая трибуна носит имя статуи, поставленной над ней — вестфальский король хранит горделивую осанку, которая еще резче подчеркивает неподвижность его глаз: они глядят, но не видят. В одну сторону он посылает улыбку, в другую кланяется. Он постоянно озабочен тем, чтобы скрыть свою неизлечимую слепоту. И в этом ему со всей своей преданностью помогает дочь, высокая, тонкая девушка, словно сгибающаяся под тяжестью золотистых кос, цвет которых она тщательно скрывает от отца. Слепой отец любит только брюнеток.
— Если б ты была блондинкой, — говорит он иногда, проводя рукой по волосам принцессы, — мне кажется, я бы тебя меньше любил.
Эта чудесная пара идет путем изгнания с достоинством, с гордым спокойствием, точно гуляет по королевскому парку. Когда Фредерика падает духом, она вспоминает о слепце, которого водит эта чистая девушка, и черпает силы в исходящем от них обоих лучезарном очаровании.
Там, дальше, пышнотелая галисийская королева в чалме из блестящего атласа, с налитыми румяными щеками, похожая на толстокожий красный апельсин. Она держится развязно, отдувается, обмахивается веером, хохочет, болтает с еще не старой женщиной в белой мантилье, — у женщины в мантилье печальное и доброе лицо, на котором слезы провели бороздки от слегка покрасневших глаз к бескровным губам. Это герцогиня Пальмская, прелестное существо, отнюдь не созданное для треволнений и страхов, испытываемых ею по милости самодержца-головореза, самодержца-разбойника, с которым она связала свою жизнь. Он тоже тут, этот верзила, он фамильярно просовывает между двумя дамами свою черную блестящую бороду; на его лице, успевшем загореть, пока он учинял последнюю свою вылазку, так же дорого ему обошедшуюся и такую же неудачную, как и предыдущие, написано, что он бабник. Когда-то он играл в короля, в его жизни были придворные, были празднества, женщины, благодарственные молебны, шествия по цветам. Он гарцевал, повелевал, танцевал, разговаривал не только на языке чернил, но и на языке пороха, проливал кровь, сеял ненависть. Проиграв сражение, первым бросив клич: «Спасайся, кто может!» — герцог бежал во Францию: здесь он собирался с силами, вербовал новых сторонников, чтобы было кого послать на убой, прокучивал миллионы и щеголял в особом костюме, приспособленном для дорожных приключений: в сюртуке с талией в рюмочку, с пуговицами и шнурами, придававшими ему вид цыгана. В его ложе шумная молодежь надсаживается-кричит с бесцеремонностью придворных королевы Помаре{48}, идет жаркая перестрелка словами, произносимыми на непонятном языке, грубо и хрипло, фамильярностями, обращениями на «ты», смысл которых шепотом разгадывается в зале.