Короли в изгнании
Шрифт:
Когда Цара вошел к отцу, перед ним стоял не тот беспечный, добрый папа, который тормошил его в постели или с ободряющей улыбкой проходил через классную, — выражение лица у короля было сейчас скучающее и сердитое, и оно стало явно жестким, как только он увидел Фредерику и Цару.
Фредерика молча подвела сына к Христиану II и, быстрым движением опустившись на колени, поставила ребенка перед собой, взяла его ручки и соединила их.
— Король не хочет меня слушать, — может быть, он послушает вас, Цара... Повторяйте же за мной: «Отец!..»
Робкий голосок произнес:
— Отец!..
— Отец, король! Заклинаю вас, не обездольте вашего сына, не отнимайте у него
Маленький принц усердно шептал слова, подсказываемые матерью, и так же, как и она, смотрел на короля молящим взглядом, а Христиан отворачивался, пожимал плечами, внутри у него, видимо, все кипело, но он не терял самообладания и только время от времени бурчал себе под нос:
— Болезненная экзальтация... Неприличная сцена... К чему забивать голову ребенку?..
С последними словами он проскользнул мимо них и пошел к двери. Королева вскочила, окинула взглядом стол, развернутого пергамента на нем уже не обнаружила, и, как только она поняла, что позорный акт отречения подписан и что он у короля, из груди у нее вырвался не крик, а настоящее рычание:
— Христиан!..
Тот продолжал идти.
Она сделала шаг вперед, подобрала платье, как бы пускаясь в погоню, но вдруг переменила решение:
— Хорошо! Пусть будет по-твоему...
Христиан обернулся и увидел, что она, выпрямившись, стоит у открытого окна и, уже занеся ногу на узкий каменный выступ под окном, одной рукой уносит сына навстречу гибели, а другой грозит убегающему трусу. Весь ночной свет изливался на это живое изваяние.
— Слушай, опереточный король! С тобой говорит трагическая королева!.. — торжественно и грозно молвила она. — Если ты сию минуту не сожжешь того, что ты подписал, и не поцелуешь крест с клятвой, что это больше никогда не повторится, то твой род кончится... разобьется насмерть... жена... ребенок... вон на том крыльце!..
В каждом ее слове, во всем ее красивом теле, наклонившемся над пустотой, была такая устремленность, что король в испуге бросился к окну:
— Фредерика!..
Ребенок был уже за окном, и сейчас, услыхав крик отца, ощутив трепет державшей его руки, он решил, что все кончено, что это смерть. Но он не сказал ни единого слова, не проронил ни одной слезы, — ведь он уходил в небытие вместе с матерью. Он только крепко ухватился ручонками за шею королевы и, запрокинув голову, отчего, как у жертвы перед закланием, волосы разметались у него по плечам, закрыл свои прекрасные глаза, чтобы не видеть ужаса падения.
Христиан не мог долее противиться. Какова безропотность, каково бесстрашие короля-ребенка, уже усвоившего из будущего круга обязанностей вот эту: умирать нужно доблестно!.. Сердце Христиана готово было выпрыгнуть из груди. Он бросил на стол скомканный акт, который перед этим долго мял в руке, и, рыдая, упал в кресло. Фредерика недоверчивым взглядом пробежала бумагу, от первой до последней строчки, и поднесла к огню; жгла она бумагу до тех пор, пока огонь не коснулся пальцев, затем, стряхнув на стол черный пепел, пошла укладывать сына, а сын уже засыпал в героической позе самоубийцы.
XI
Накануне отъезда
В комнате при лавчонке кончается дружеская пирушка. Когда у старика Лееманса никого нет, он замаривает червячка на краешке кухонного стола, напротив Дарне, без скатерти, без салфетки. Когда же у него гости, как нынче вечером, заботливая овернка, ворча, снимает белые чехлы, аккуратно складывает дорожки, ставит стол под портретом «хозяина», и в чистенькой, уютной комнате, напоминающей зальцу в доме священника, несколько часов царит запах жаркого с чесноком, и такие же острые говорятся здесь речи на жаргоне любителей в мутной воде ловить рыбку.
С тех пор как был задуман «ловкий ход», застольные беседы в лавочке участились. Когда все пополам — и расходы и прибыль, не мешает почаще встречаться, уговариваться насчет каждой мелочи, а для этого нет более подходящего места, чем дом в глубине улицы Эгинара, затерявшейся в далеком прошлом старого Парижа. Здесь по крайней мере можно говорить громко, обсуждать, комбинировать... И это особенно необходимо теперь, когда цель близка. Через несколько дней — какое там дней! — через несколько часов отречение от престола будет подписано, и афера, поглотившая уйму денег, начнет приносить немалый доход. От уверенности в успехе разымчивым весельем блестят глаза, звучат голоса, от уверенности в успехе и скатерть кажется белее, и вино вкуснее. Это настоящий свадебный пир под председательством папаши Лееманса и его неразлучного друга Пишри, деревянная, на венгерский манер напомаженная голова которого выступает из волосяного воротничка; чем-то Пишри напоминает бывшего военного, которому палец в рот не клади, его можно принять за разжалованного офицера. Его род занятий — барышничество картинами, новое хитрое ремесло, приспособившееся к современному помешательству на живописи.
Промотавшийся, обчищенный, ощипанный папенькин сынок идет к торговцу картинами Пишри, роскошно обставившему свое заведение на улице Лафита:
— Нет ли у вас Коро, хорошего Коро? Я обожаю этого художника.
— Ах, Коро!.. — закрывая свои, как у снулой рыбы, глаза, с притворным восхищением говорит Пишри, но тут же переходит на деловой тон: — Есть у меня как раз для вас...
С этими словами он поворачивает больших размеров подставку и показывает превосходного Коро: утро, струистое от серебряного тумана и от танца нимф под ивами. Франт вставляет монокль, делает вид, что в восторге:
— Шикарно!.. Очень шикарно!.. Сколько?
— Пятьдесят тысяч франков, — не моргнув глазом, отвечает Пишри.
Франт тоже не думает моргать.
— На три месяца?
— На три месяца... С гарантией.
Хлыщ выдает вексель, уносит картину домой или же к любовнице и целый день доставляет себе удовольствие говорить в клубе, на бульваре, что он только что приобрел «изумительного Коро». На другой день он переправляет своего Коро в аукционный зал, и там Пишри перекупает его через посредство папаши Лееманса за десять, а то и за двенадцать тысяч франков, то есть за его настоящую цену. Проценты чудовищные, но это вид ростовщичества дозволенный и безопасный. Пишри не обязан знать, берет у него покупатель картину из любви к искусству или почему-либо еще. Он продает Коро очень дорого, он «сдирает» с покупателя «шкуру», как принято выражаться на языке этой благородной коммерции. И это его право, так как цены на произведения искусства устанавливаются произвольно. К тому же он поставляет товар доброкачественный, подлинники, удостоверенные самим папашей Леемансом, который вдобавок учит его специальным выражениям художников, странно звучащим в устах этого лжевояки, находящегося в наилучших отношениях с золотой молодежью и со всеми проститутками квартала Оперы, весьма полезными для его торговли.