Корона и эшафот
Шрифт:
«Tyrans! Gu'un sang impur abreuve nos sillons! [27] ».
Конвент разрешил королю выбрать себе защитников. Выбор Людовика остановился на двух известных парижских адвокатах, Тронше и Тарже. Первый принял предложение не колеблясь; второй же малодушно отказался от опасной миссии, ссылаясь на свою старость и расстроенное здоровье. Взамен его добровольно предложил свои услуги бывший министр Людовика XVI, Ламуаньон-Мальзэрб. Кроме того, был приглашен молодой юрист по имени Десез. Согласно декрету 6 декабря, Людовик должен был через два дня после допроса явиться в Конвент в сопровождении своих защитников, чтобы быть выслушанным окончательно. Но жирондисты стали употреблять все усилия, чтобы продлить этот срок.
27
«Тираны! Пусть нечистая кровь оросит наши поля!..»
Процесс короля дал новую пищу борьбе двух главных партий Конвента. При своей резкой противоположности вообще Гора и Жиронда расходились и в отношении к судьбе Людовика XVI.
28
Равенство (фр.).
Вслед за тем Конвент, по предложению Лежандра,постановил, что Людовик будет окончательно выслушан 26 декабря. Таким образом, планы жирондистов были не в силах надолго отсрочить решение процесса короля.
26 декабря Людовик XVI в сопровождении трех своих защитников снова предстал перед судьями. Десез,по поручению товарищей, выступил со следующей защитительной речью:
— Граждане, представители нации, настал наконец момент, когда Людовик, обвиненный от имени французского народа, может высказаться перед самим же народом! Настал наконец тот момент, когда он, вместе с защитниками, которых дали ему человеколюбие и закон, может представить нации защитительную речь, продиктованную ему сердцем, и показать ей, какими намерениями он всегда воодушевлялся! Уже молчание, царящее вокруг меня, свидетельствует о том, что на смену дням гнева и предубеждения пришел день правосудия, что этот торжественный акт — не пустая формальность, что храм свободы есть также и храм беспристрастия, послушного одному закону, и что человек, попавший в унизительное положение обвиняемого — кто бы он ни был, — всегда может рассчитывать на внимание и участие даже со стороны своих обвинителей.
Я говорю: «человек, кто бы он ни был» — потому что, в самом деле, Людовик уже не более как человек, и притом человек обвиняемый. Он потерял всякое обаяние, он бессилен, он не может больше возбуждать ни опасений, ни надежд; поэтому в настоящий момент вы должны относиться к нему не только с величайшей справедливостью, но даже — позволю себе заметить — с величайшей снисходительностью. Он имеет право на все сострадание, какого заслуживает беспредельное несчастье; и если, действительно, как выразился один знаменитый республиканец, невзгоды королей принимают в глазах всех, кто жил при монархическом режиме, более трогательный и священный характер, чем бедствия других людей, то тем более живое сочувствие должна возбуждать судьба человека, занимавшего самый блестящий трон в мире; мало того, это сочувствие должно возрастать по мере приближения развязки. До сих пор вы слышали только его ответы. Вы потребовали его сюда; он явился спокойно, мужественно, с достоинством; он явился, исполненный ощущения своей невиновности, сильный утешительным сознанием своих намерении, которого не в состоянии отнять у него никакая человеческая сила. Опираясь, если можно так выразиться, на всю свою жизнь, он обнажил свою душу и раскрыл свои деяния перед вами и всей нацией; он посвятил вас даже в свои мысли. Но, отвечая вам при таком неожиданном вызове, опровергая без подготовки, без обдумывания совершенно непредвиденные им обвинения, так сказать импровизируя свою защиту при допросе, возможность которого никогда не приходила ему в голову, — Людовик мог лишь заявить вам о своей невиновности; но он не мог подтвердить ее, он не мог представить вам ее доказательства. Я, граждане, приношу вам эти доказательства, я приношу их народу, от имени которого обвиняется Людовик. Я хотел бы, чтобы в этот момент меня слышала вся Франция, чтобы эта ограда вдруг расступилась и вместила всех французов. Я знаю, что, обращаясь к представителям нации, я обращаюсь к самой нации. Но Людовик, конечно, вправе сожалеть о том, что масса граждан, которая находится под впечатлением падающих на него обвинений, не имеет возможности слышать его ответов, опровергающих эти обвинения. Важнее всего для него — доказать свою невиновность; вот его единственное желание, его единственное помышление! Людовик знает, что вся Европа с тревогой ждет вашего приговора; но мысли его поглощены одной Францией. Знает он и то, что когда-нибудь потомство соберет все документы этого великого процесса между целой нацией и одним человеком; но он думает только о своих современниках, заботится лишь о том, чтобы вывести их из заблуждения. И мы, в свою очередь, стремимся лишь защитить его, ставим себе единственною целью его оправдание. Подобно ему, мы забываем о Европе, которая нас слушает, забываем о потомстве, решение которого уже назревает. Устремляя все свое внимание на настоящий момент, мы заняты исключительно судьбой Людовика и будем считать выполненной нашу задачу, если докажем его невиновность…
Приступая к обсуждению данного вопроса, я прежде всего остановлюсь на декрете Национального Конвента о том, что он будет судить Людовика XVI. Мне небезызвестно, как хотели злоупотребить этим декретом некоторые, пожалуй более пылкие, чем рассудительные, умы. Я знаю, что, по их мнению, упомянутое постановление Конвента заранее лишало Людовика неприкосновенности, дарованной ему конституцией. Я знаю, что, по их словам, Людовик уже не может пользоваться этой неприкосновенностью как средством защиты. Но это заблуждение, которое можно рассеять простым замечанием.
В самом деле, в чем состоял декрет Конвента?
Постановив, что Людовик предается его суду, Конвент решил лишь одно: что в процессе, возбужденном им против Людовика, судьей является сам же Конвент. Но, назначая себя судьей в этом процессе, Конвент в то же время постановил выслушать Людовика и, по-видимому, считал совершенно невозможным осудить его, не выслушав.
Но если Людовик должен быть выслушан, прежде чем осужден, то он имеет право защищаться от предъявленных ему обвинений всеми средствами, какие покажутся ему пригодными для этой цели; это право принадлежит всем обвиняемым как таковым. Судья не вправе лишить обвиняемого хотя бы одного из его средств защиты; он может только оценить их по достоинству в своем приговоре. Следовательно, и сам Конвент по отношению к Людовику пользуется лишь этим правом; он оценит его защитительную речь, когда она будет представлена; но заранее он не вправе ни ослаблять, ни порицать ее. Если Людовик заблуждается в принципах, на которых построена его защита, — дело Конвента устранить их в своем приговоре. Но до тех пор он обязан его выслушать: этого требует как справедливость, так и закон.
Итак, я устанавливаю следующие принципы: нации самодержавны; они вольны вводить у себя какую угодно форму правления; они могут даже, обнаружив несовершенства ими же введенного режима, заменить его новым. Я не оспариваю этого права наций; оно неотъемлемо, оно признается нашей конституцией. И мне, вероятно, не нужно напоминать, что Франция обязана включением этого важного принципа в число своих основных законов усилиям одного из защитников Людовика, бывшего в то время членом Учредительного собрания.
Но великая нация не может сама пользоваться своей верховной властью; она неизбежно должна вверять ее уполномоченным. Необходимость такой передачи державных прав приводит нацию к учреждению либо королевской власти, либо республики. В 1789 году, в первый период революции, которая сразу изменила форму правления, господствовавшую у нас в течение стольких веков, вся нация объявила своим депутатам, что она желает монархического правительства.
Монархическое правительство требовало неприкосновенности своего главы.
Представители французского народа думали, что в стране, где исполнительная власть принадлежит одному лицу — королю, для того чтобы он не встречал препятствий в своей деятельности или, встретив, мог преодолеть их, необходимо окружить его авторитетом, который заставил бы повиноваться требованиям закона; что он должен сдерживать в известных границах все второстепенные власти, которые стремились бы к нарушению или превышению их, подавлять или пресекать все страсти, направленные во вред общественному благу, бдительно следить за общественным порядком во всех областях, — словом, должен сосредоточивать в своих руках все пружины правительственного механизма в постоянно напряженном состоянии и не позволять ослабляться ни одной из них. Они думали, что для исполнения столь великих обязанностей монарх должен пользоваться огромной властью, а для свободного проявления этой власти он должен быть неприкосновенным.
Народные представители знали, что нации устанавливали неприкосновенность не для королей, а для самих себя; что это было сделано в интересах их собственного спокойствия, для их собственного счастья, сделано потому, что при монархическом режиме спокойствие беспрестанно нарушалось бы, если бы глава высшей власти не мог отражать щитом закона всех страстей и заблуждений, идущих вразрез с его планами.
Они возводили, наконец, в моральный и политический принцип ту мысль соседнего народа, что проступки королей никогда не могут быть личными; что, ввиду их несчастного положения и окружающих соблазнов, даже преступления их должны объясняться посторонним внушением и что для самого народа, который поистине является неприкосновенным, гораздо лучше снять с них какую бы то ни было ответственность, хотя бы пришлось признать их безумными, чем подвергать их нападкам, которые могут лишь привести к великим потрясениям.