Корона, Огонь и Медные Крылья
Шрифт:
Я не стал поднимать тревогу. Переступил через труп и пошел дальше. Принес в шатер воды. Доминик ждал; взял у меня флягу и отпил, наверное, сразу половину, жадно, выплеснув несколько капель себе на грудь. Глаза у него немного прояснились.
— Там Бенедикт мертвый, — сказал я.
— Да? — отозвался Доминик рассеянно. — Надо было этого ждать…
— Ты меня спас, — сказал я, сам прислушиваясь к своим словам. — Я тебе обязан. Правда. Что ты хочешь?
Доминик опустил флягу, которую поднес, было, снова к губам:
— Да ничего я от тебя не хочу, Антоний! —
Он совершенно зря злился — я вовсе не собирался платить ему за услуги, как лакею. Я сказал "обязан" чисто фигурально. Имел в виду долг чести… и даже дружбы, если вообще возможно человеку светскому дружить с монахом. Доминик упорно не хотел слушать и верить тоже не хотел, но мне все рано надо было донести, как я благоволю к нему. Мне показалось, что говорить бесполезно: он мог сказать в ответ еще что-нибудь в своем роде — наотмашь… и тогда я его обнял. Я в жизни так не нежничал со своими фаворитами. Любой барон, увидев, издох бы от зависти; подозреваю, что даже Альфонс со Стивеном бы стали подличать, кто во что горазд, чтобы добиться настолько абсолютной милости.
У Доминика были тонкие кости, как у мальчишки; я сквозь ткань балахона почувствовал, какой он худющий — но так и не понял, где в нем хранится эта странная сила, которой боится нечисть. Я уже собирался очень торжественно сказать, что он мне дорог с сегодняшней ночи, что я понял, в чем его ценность, и намерен навсегда запомнить его заслуги, но Доминик вдруг оттолкнул меня, да так, что я чуть не сел на пол от неожиданности.
— Ты что? — сказал я. — Я же хотел… — но Доминик перебил, зло, как всегда:
— Мне больно, когда меня так тискают! Ты понимаешь, что кому-то может быть больно? На мне, твоими трудами принц, не так уж много целой кожи! Так что сделай мне такую любезность — держи свое благоволение и прочие королевские милости при себе!
У меня опять загорелись щеки. Я вдруг вспомнил, как на корабле мои волкодавы отлупили Доминика до полусмерти, так, что под конец он был весь в крови, и поднялся только с третьей попытки… и что тогда-то у него губы и пальцы были искусаны в кровь, но глаза остались совершенно сухими. Удивительно, что я, оказывается, так замечательно все рассмотрел — но все равно ничего не понял. Я ничего не понял, вот что! Я даже не понял, что он в тот момент где-то взял силы меня презирать. И я не понял, что Доминику могло быть гораздо хуже, если бы на меня нашел особенно веселый стих. А меня все это страшно забавляло.
До такой степени забавляло, что я совершенно не думал о том, как он там себя чувствует, вот в чем дело. Я вообще о таком не думал. Я даже не думал, что меня это когда-нибудь заинтересует.
Я вообще никогда не думал, как чувствуют себя те, кого бьют. Или те, кого жгут. Просто не думал.
Я смотрел на Доминика и пытался представить себе, насколько ему было больно и насколько унизительно. И как он, в принципе, все это пережил, и как сейчас вообще
Это была совершенно невыносимая мысль. Надо было срочно что-нибудь предпринять — и я себя заставил предпринять радикальные меры.
— Доминик, — сказал я, — прости.
Выговорить такие слова казалось почти невозможно. Внутри меня все противилось — все поколения моих коронованных предков, все естество мое вставало на дыбы, фигурально выражаясь. Я свою королевскую гордость просто об колено сломал. Не мог смотреть на него.
Но ничего кромешно ужасного не случилось. Доминик даже не стал язвить.
— Светает, — сказал он и даже улыбнулся, устало, чуть-чуть. — Давай чуточку поспим, принц? Время выходцев из-за реки кончилось, больше ничего не будет.
Мы сдернули с постели грязное и истоптанное белье; я бросил на нее свой плащ, и мы легли рядом, не раздеваясь. Я сунул под подушку пистолет, Доминик — молитвенник. Мне стало намного легче от его последних слов, и я заснул так быстро, что даже не спросил, при чем тут какая-то река…
Тхарайя вся эта история ранила в самое сердце.
Я видела, как он изо всех сил старается изобразить для меня бравурную веселость. У него почти получилось; если бы я знала его поменьше, он обманул бы меня.
Смахивал с лица челку — лихо. Улыбался, как мальчишка, тыкался носом мне в ухо, хихикал в шею. Говорил:
— Яблоня, я оставлю тебя на несколько дней — только и всего. Настоящий поэт, конечно, должен за несколько дней зачахнуть и умереть от тоски по возлюбленной — но я-то солдат и грубиян, я доживу до нашей встречи, честное слово! Ну что тут поделаешь — коварный враг пересек рубежи. Придется действовать. Мы быстренько — слетаем, победим и вернемся. Мы, птицы, всегда так делаем.
Чуточку слишком много говорил. Чуточку слишком весело. Чуточку слишком нервно обнимал и покачивал на руках маленького Эда — и, отдавая его Сейад, обменялся с ней чуточку слишком долгими взглядами.
Не пустяки. Не пустяки. Не пустяки.
Я знала, какой он, когда пустяки.
Я смеялась и закрывала лицо рукавом, как здешние жеманницы — чтобы он убирал мою руку. Укусила его за ладонь, делала капризную гримаску, требовала персиков с отрогов гор.
— Да они еще только отцвели! — возражал Тхарайя, а я морщила нос, топала ногой и возмущалась:
— Прикажи им скорее созреть! Принцесса желает персиков! Я должна получить что-нибудь миленькое за то, что буду тебя долго ждать и скучать!
Я очень старалась, никак не меньше, чем Тхарайя. Я сделала вид, что поверила, и он сделал вид, что поверил.
Раадрашь к нему подошла и обняла — коротко и сильно. Прижалась щекой к щеке — эта их странная любовь, любовь, которую я не вполне понимаю, заставила его сначала притянуть ее к себе, потом — почти оттолкнуть:
— Редкостные нежности, госпожа старшая жена!