Корона, Огонь и Медные Крылья
Шрифт:
— Нож чужой, а рука, которая его швырнула? — возразил Рысенок.
— Мертвые понимают много, — сказал Керим, поведя плечом. — Швырнула этот ножик, я думаю, рука его владельца, а потом владелец ножика ушел вместе с другими мертвецами, и ушел он не на тот берег, а воевать, ушел вместе со своими товарищами — воевать с оставшимися в живых. Тот, кто понял, что проклят, и понял, кем проклят, и понял, за что проклят, а потом решил искупить это проклятие хоть отчасти — вот кто хозяин этого ножика, если кто-нибудь хочет знать, что я думаю.
— Мертвецы считают северную
— Да, — сказал Керим. — Но пусть царевич не обольщается. Те мертвецы, которые встали из этих ям, конечно, напьются крови северян и лягут обратно — но то, что здесь произошло, разбудило не только этих несчастных, оно подняло и других, тех, кто умер уже давно. Тех, кто ушел на другой берег злым и голодным, тех, кто только и ждал возможности вернуться и утолить голод — и тех, кому будет абсолютно все равно, чьей кровью утолить жажду, чужой или нашей.
— Ночью северянам предстоит нечаянная радость, — усмехнулся Месяц. — Помешаем ли их веселью?
— Как бы то ни было, — сказал я, — ночь мы проведем здесь. Мы прольем по капле крови в эти оскверненные ямы и будем петь для бедных теней, а потом будем спать в этих домах. И может быть, наше живое тепло не даст этому городу сделаться куском мертвечины на живом побережье… На рассвете мы отправимся искать то, что к рассвету останется от северной армии.
— А с этим что делать? — спросил Клинок. — Сжечь?
— Нет! — ответил я, кажется, слишком быстро. Мысль о том, чтобы сжечь здесь еще одно человеческое тело — даже если это беспокойный мертвец — была совершенно невыносимой. — Керим, может быть, ты решишь, что делать с ним?
Керим взглянул на труп, так и теребя листок, распространяя вокруг терпкий зеленый запах — и тут маленький язычок зеленоватого пламени, похожий на огонек свечи, вспыхнул и погас между его пальцами. Мертвец дернулся последний раз — и обмяк, повиснув на веревках. Керим стряхнул пепел с ладоней.
— Мертвого-то я отпустил к предкам, — сказал он. — Вот как отпущу царевича?
— Нет! — выдохнул Рысенок, а кто-то за его спиной охнул.
Вот в этот-то миг я и понял окончательно, что моя судьба уже выброшена двойкой на костях Нут. Домой я не вернусь. Яблоню и сына я не увижу. Царем никогда не стану. Все пророчества сошлись в одной точке — снова проснулось то, чему надлежит спать, я должен упокоить его собственной кровью, своей гранатовой кровью, своей смешанной кровью.
Осознавая. По доброй воле. Иначе, как две сотни лет назад, от омерзения, вызванного трусостью царственнорожденного, вздрогнет земля.
И мне нельзя впадать в тоску, мне нельзя терять лицо, мне нельзя оплакивать собственную жизнь, которая, кажется, началась совсем недавно — когда Яблоня и ее маленький евнух стояли во дворе Каменного Гнезда и глазели на меня, как на диво. Мне надо найти и победить северян. Мне надо быть полководцем и царевичем, пока мы не покончим с живыми врагами и не придет время уйти сражаться с мертвыми.
Я улыбнулся.
— Керим, — сказал я, — мы обсудим это после радостной встречи с северянами. Может,
Воины приняли мои слова и улыбку всерьез и заулыбались в ответ. Филин вскинул ладонь, показывая кончики пальцев — "земля их покроет!" — а Буран и Полночь рассмеялись. У меня немного отлегло от сердца.
Мрак и Ворон подошли к трупу, чтобы обрезать веревки и предать, наконец, бедолагу земле; я, сопровождаемый свитой, вернулся к статуе моей богини. Ее девичья хрупкость под солдатским плащом напоминала мне о Яблоне — и было очень хорошо рядом с нею.
Закат над океаном алел распахнутой раной, когда мы принесли жертву Нут, опозоренной и скорбящей. Уцелевшие жители городка собрались у храма; их было немного, и все они прикрыли лица черными платками — те, кто видел сначала бойню, а потом исход мертвецов. Никто уже не рыдал и не выл, только на ветви обгоревшего дерева, рядом с которым жгли живых людей, повязывали и повязывали алые шелковые ленты, платки, просто лоскутки красной материи — и в конце концов оно стало облаком алого, отгоняющим зло от честных могил. Символы огня и крови, то, что присуще жизни и смерти равно — и мы отодрали от рукавов алую тесьму с охранными знаками, чтобы повязать ее на убитые жаром ветви. Я смотрел на это красное сияние с абсурдной надеждой.
Сгоревшая степь прорастает молодой травой после того, как дождь смоет пепел…
Потом женщины, укутанные в черное, принесли нам хлеб, сыр и мед. Мы пили отвар ти, в который Керим бросил пригоршню сушеной горной травы — горький и пахучий — и, выпив по глотку, женщины смогли плакать. Юноша с изуродованным еще не зажившими рваными шрамами лицом и выбитым глазом запел, было, о кострах предков на другом берегу — но всем было нестерпимо слышать про огонь. Выжившие дети сидели тихо-тихо; крохотная девчушка няньчила такого же тихого котенка. Никто не требовал никаких клятв и не клялся сам: на лицах моих воинов все было написано светящимися письменами. Худой старик вручил мне благословленную саблю, которая была мне не нужна; я поцеловал клинок…
Стремительная тьма надвинулась с океанским верховым ветром куда быстрее, чем обычные вечерние сумерки. Дождь обрушился на наш костер с такой яростной силой, будто сама степь возражала против огня, снова разведенного на этой почерневшей от жара земле. Мир оплакивал мертвых, как женщина, безудержно, взахлеб, с воющими всхлипами ветра в кронах опаленных деревьев, царапая каплями песок, с размаху колотя по листве и черепице, причитая, что-то бормоча… Горожане разошлись по домам, а нам пришлось перебраться под крышу — и не было пристанища добрее, чем храм Нут. Бойцы дремали в храмовом приделе под шум дождя. Я стоял в дверном проеме, глядя на эти рыдания в темноте и на то, как факельный свет танцует в черной луже у порога. Я видел в этом танце огня золотое личико Яблони, когда сполох молнии вдруг расколол мир лиловым мечом, а несколько мгновений спустя раздался один-единственный громовой раскат, от которого земля испуганно вздрогнула. Многие из бойцов подняли головы.