Короткометражные чувства
Шрифт:
Гнидный рынок
Сидеть на скамейке в самый обычный день (трудящиеся пашуту компов и печей), не признавая скоропортящегося бега времени; сидеть вот так (в одной руке Miller, в другой — Миллер) уже несколько часов, блаженно даря лицо последнему солнцу бабьего, которое давным-давно должно было иссякнуть, истончиться, исчезнуть, завернувшись, укутавшись, спрятавшись от посторонних взоров в дождевую шальку, вуаль, накидку; сидеть и лениво размышлять о том, будто бы ты о чем-то размышляешь; сидеть с мечтой о вертолете (свобода!) вместо метро (пролы) и тачки (пробки) — и даже не курить из-за нежелания дотянуться до зажигалки. «А если не курить, то что?..» — вопрос почти как у Нарбиковой
Наездничая так вот на плохо объезженных мыслях, будто на чьем-то малознакомом теле, и бездельничала Летняя, неплохо сохранившаяся как вид не только снаружи, но и изнутри, а несколько пломб в зубах да недоеденные в прошлом веке сношнотворные не в счет: с кем не бывает? Глупости все это, глупости и ерунда, чистая мутной воды лирика (от греч. lyrikas— «произносимый под звуки лиры»; «переживания и страсти сердца и духа» гегелевского, хм)!
Летняя глубоко втянула носом воздух и запахнула полы такого же нагло-рыжего плаща, как и только что скинувшийся насмерть — криво к ней на колени — кленовый лист. «Умирать — так на красавице», — подумал он, перед тем как испустить предпоследний вздохи тут же, когда рука (трогательная родинка между средним и указательным) смахнула его с колен, пропел ого-го что: «Сердце красавицы склонно к измене и к перемене, как ветер в мае…» — с тем в октябре и почил под несыгранный джоплиновский регтайм.
Летняя же, не ощутив хоть сколько-нибудь утраты, еще раз перечитала абзац, увековеченный «Сексусом», стилизованным, как петитилось — глаза сломаешь — в аннотации, под эротические книги и альбомы 20—30-х годовеще того века. Два предложения — «Если все время подавлять порывы в себе, то превращаешься в комок слизи. Наконец, приходится выплюнуть сгусток, который начисто иссушает и который, как понимаешь много лет спустя, был вовсе не слюной, а твоей внутренней сутью…» — заставили Летнюю захлопнуть книгу и сделать большой глоток Miller'a. Какие, черт возьми, порывы, онав себе подавляет? Что может ее— возьми, черт! подавись! — превратить в комок слизи? Придется ли ейвыплюнуть тот самый сгусток etc., далее см. по цитате (можно взять в скобки)?.. Прополоскав рот Miller'ом и выплюнув бир на тот самый убившийся насмерть лист, еще недавно лежащий у нее на коленях, а теперь прилепившийся к все принимающей земле, она прикрыла глаза и увиделаТого, Кого Не Надо Вспоминать: старый — конца? середины? девяностых — шлягер всплыл невольно в памяти. Летняя зажмурилась, пытаясь прогнать видение, но, открыв глаза, только ахнула и изнутри вся как-то сжалась: Тот, Кого Не Надо Вспоминать, командорскими шагами направлялся аккурат к ней. «Этого не может быть! Я не хочу, не хочу, не хочу! Не имею права! Я же… счастлива?..»
Он шел от Малой Никитской как раз к «пятачку» у церкви, где она — Янка Вышеградская (по аське и всяческому вирту Yanka Letnja), закинув ногу на ногу, тайно прожигала на скамейке очередной день. Многие думали, будто она «делает дела», но Янка сосала Miller и почитывала Миллера, нимало не заботясь о том, что лафакогда-нибудь закончится и снова придется заниматься чем-то гнусным и унылым. Впрочем, в такое кошерное бабье (от «Октябрь уж наступил…» — прошелестели пестрые листья и сбросились вниз, изменив деревьям с землей — до «Октябрь круглый год») думать о чем-то, кроме воздуха, неба да многоцветья, не спешилось. Так бывает, когда, изголодавшись по свободе, та
Сколько раз представляла она эту их встречу, сколько раз! (см. «Александра, Александра, этот город…»). Сколько раз прокручивала немыслимую пленку — так будет или эдак, она будет такой или эдакой, или это он будет таким и эдаким, а она — не такой и не эдакой, а просто,сама по себе, своя собственная: ничейная и зачумленная, чутк а замороченная, но в частностях — ого-го, но в редкостях и тайных знаниях… А впрочем, стоит ли договаривать? Звучание хлопк а одной ладони, трудности перевода…
— Не сто и т, — сказал вместо здрасть-привет-хай-ку-ка-ре-ку Снегоf. — Импотент — это звучит гордо, — и сплюнул.
— В импотенте все должно быть прекрасно: и душа, и костюм… — заверила Янка. — И вообще: тамтебя бы уже обвинили в дискриминации.
— Там— это где? — уточнил Снегоf. — Скажи, я тамне пойду.
— Где надо, — огрызнулась Янка и покачала головой, будто жалея: — Что, совсем накрыло?
Снегоf укоризненно посмотрел на нее и, ничего не говоря, пошел в сторону Масенькой Никитской. «Очень романтично!» — подумала Янка, закусив губу, и снова закрыла глаза, а как закрыла, так ойкнула и зажмурилась: Снегоf опять шел прямо на нее, только с другой стороны, от ТАССа, который, конечно же, никем не был уполномочен заявить, будто она, к примеру…
— Счастье — это когда тебя понимают, — перебил Снегоf, забив на здрасть-привет-хай-ку-ка-ре-ку.
— Только вот такне надо, ok? — поморщилась Янка.
— ОЬ. Счастье — это когда тебя понимают, — Снегоf закурил: он всегдакурил.
— Как это пошло… Доживем до понедельника, бла-ла-ла… — замурчала Янка.
— Так сегодня же Москва по понедельникам! — подвинулся Снегоf к Янке.
— Значит, в четыре часа, здесь, на пятачке, мы всегда будем пить пиво… — усмехнулась Янка.
— Но ты не тянешь на А. Впрочем, как и на б., — усмехнулся Снегоf и снова пошел.
Янка — ни бэ ни мэ — отставила недопитый Miller и потерла виски: надо же, ей столько-то с чем-то — и когда успела?.. Правда, она неплохо сохранилась как вид — многие в ее возрасте уже (ужас-ужас: «многие в ее возрасте уже…») давным-давно освинячились и тоскаются (от русск. «тоска») с калом в кубе. Kinder-kuche-kirche — то, от чего Янка всегда бежала в отрыжку — не настигли ее; впрочем, насчет счастья она слегка завирала. «А если закрыть глаза, он опять пойдет или снова?» — спросила себя Янка, закрывая глаза: так Снегоf пошел и снова, и опять. Сам порядок слов обезоруживал, и даже зонтика не было, чтоб хоть как-то прикрыть голое лицо, совсем без косметики, беззащитное, грустное, как у пятилетней девочки, потерявшей на помойке — Федорино горе — куклу: у девочки мама-бомж, дзынь-ля-ля!
Янка сжалась в комок: казалось, она сейчас прыгнет, кинется на него, точно пантера, и прокусит шею, и сломает, и тепла его нечеловечьего до смерти напьется — он ведь, как обычно, ни здрасть-привет-хай-ку-ка-ре-ку, — но не прыгнула, позволив себе кайфануть от сохранения энергии нереализованного желания, от его всегдашней нерасплесканности, недоговоренности, невозможности — в общем, той самой несовершённости, которая дает силу на б…
— Послушай, ведь мы больше никогда не увидимся, — перебил шедший ей на голову Снегоf.