Костер в белой ночи
Шрифт:
— Буду…
— Тады отчаливай.
Я сбрасываю со сваи чалку, иду к вороту.
— Курить дай! — требует Филя и, выдернув из протянутой мной пачки две папиросы, прячет одну за ухо, другую мнет в пальцах.
Я хожу по кругу. Скрипит ворот, струится под ногами трос, и медленно уходит, тает на глазах берег. Мы молчим. Кажется, что паром стоит на месте, а плывет только река, только небо и мелкие, с булавочную головку, звезды.
— Спичку жду! — нарушает молчание Филя, и я даю ему прикурить, пряча огонек в сложенных лодочкой ладонях. — Ходи шибче,
Бобочкой он называет и тенниску, и рубашку, и легкую куртку. Ему кажется, что это вполне городское слово приятно для каждого приезжего.
Я хожу за воротом, а Филя курит, и огонек его папиросы выписывает во тьме затейливые рисунки. Люди на том берегу уже не кричат, и порою кажется, что плывем мы куда-то далеко-далеко в заповедную синь и мглу ночи. От воды поднимается пар, гулко ухают за кормой гулены-рыбы, и далеко по реке разносится приглушенный плеск и хохоток.
— Бабы на ольхах тело нежат, — замечает Филя. — Вечерняя вода что парное молоко, кожу молодит. А ты, голубок, шибче ходи, шибче. Люди-то заждалися… — И без всякого перехода: — Люди, голубок, при большой воде навсегда явственней. Каждый как муха на ладони. Я людей ой-ёй-ёй сколько перевидал. Иному во сне столько не приснится. Я, брат, самого главнейшего художника, как яичко по столу, по реке катал. Со всех сторон его рассмотрел. Мы с ним вроде кумовьев стали. «Ты, говорит, Филя, слышь, ви-кянг». Викянг — я это доподлинно запомнил. На ихнем языке это навроде водяного. А я не обижаюся, я и есть водяной, потому как при реке нашей на службе состою…
Я знаю, что теперь Филя будет говорить долго, ровно, упиваясь своим голосом, вслушиваясь в него, как в плеск воды, что бубнит под днищем парома. И речь его будет напоминать речь приокских ивняков, ход воды и ход троса, что медленно накручивается на ворот.
Я хожу по кругу, и звезды ходят надо мной в небе извечным хороводом. Так будет до тех пор, пока не забормочет на отмели галька, пока не ткнется в расшатанный причал паром…
— Что запозднились, Филимон Митрич? Поди, час уже ждем, — почтительно доносится с берега, и я снова различаю фигуры людей и серую конягу в пятнах, впряженную в полок.
— Поспешишь — людей насмешишь. При воде работаем, Григорь Федрыч, — откликается Филя и встает рядом со мной у ворота, хотя в этом уже нет надобности. — Мягче чаль, паром-то разобьешь, — незлобно ворчит он и выбрасывает в темноту чалку.
Кто-то там на берегу ловит ее.
— На престол спешите, Григорь Федрыч?
— На престол, Филимон Митрич, к братану.
— Стал быть, в Пешню?
— В Пешню.
— Хлеба-то как у вас ноне?
— Да слава богу. Густы хлеба. Новина богатая будет.
— Председателева баба как?
— Малец. Ден как уж пять разрешилась.
— С сыном, значит, Петра Кузьмича?
— С ним…
— А с тобой-то кто?
— Моя да меньшой Сенька.
— Глоткой вышел. Орать здоров. Умом-то как? — хмыкает Филя.
— Да вроде бог не обидел, — откликается женский голос. — А вы все, Филимон Митрич, шуткуете.
— Фи-и-и-иля-а-а! Па-ро-о-о-ом! — доносится с реки.
— Эвон еще оруны! Лошадь что, председатель на праздники выдает?
— Да нет, из Пешни в район за химией поеду.
— За химией. Эвон! Какая же химия-то?
— Язык не поворачивается. Запоминал, запоминал. А как скажу, все вроде матерно получается. По-нашему вроде как дрожжи. Чтоб всяко растение, как тесто, вверх перло. Питания, стал быть.
— Оно понятно — химия! — солидно замечает Филя.
Паренек, высокий, в сером костюме, босой, с модельными туфлями в руке, заводит на паром лошадь. Придерживаясь за полок и чуть приподняв праздничную юбку, проходит женщина, и Григорий Федорович, закрепляя бортовую слегу, ловко сбрасывает со сваи чалку.
— Фи-и-и-иля-а-а! Че-о-орт! — плывет над рекой голос.
— Ходи шибче, — командует Филя.
И мы с Григорием Федоровичем идем по кругу.
— Слышь-ка, разговор есть, что вторую луну в небо пустят. Химия, а?
— Вполне могет то быть. У братана на престоле деверь должон быть. Поинтересуюсь: летчиком он.
— Ага, при небе, значит. Поинтересуйся, Федорович, поинтересуйся. А то ни по радио, ни по телевизору об атом ни-ни. Скучно даже.
— Фи-и-и-иля, дьяво-о-о-л, паро-о-ом! — вопит мгла.
Ночью мы сидим в тесной клетушке — кубрике на пароме. Шаткая тесовая дверца распахнута, и с реки тянет сыростью. Синее, в конопушках звезд небо прилегло на темные кроны осокорей. Где-то далеко-далеко, за излучиной, полощется в темени желтый лоскуток.
— Рыбаки костры жгут, — говорит Филя, вглядываясь в ночь. — Можа, сетями балуют, а? — спрашивает он меня. И сам себе отвечает: — Можа…
— Сходим посмотрим, — предлагаю я.
— И то, сходим. — Филя поднимается с нар, нахлобучивает на глаза шляпу и, потянувшись до хруста в костях, выходит на паром. — Возьми писательскую «Верку», она полехше моей, веслы под парами, ключ в рундуке.
«Верка» — легкая лодка живущего тут писателя, с голубыми бортами и с синими банками, с белой вязью на носу: «Венера».
Филя не знает «заграничного» имени и величает лодку «Веркой»…
Сидим на веслах, тесно прижавшись друг к другу плечами. Вертлявая, легкая лодчонка ходко идет вдоль берега. Филя иногда глухо поругивает меня за нескладные взмахи. Слова он выбирает самые обидные, но я не сержусь на него, дорожа дружбой. Огонь на реке виден далеко, и плыть нам долго, потому движения наши неторопливы и расчетливы.
— Гля, гля!! — Филя бросает весло и поднимает голову, уцепившись одной рукой в борт, другой в мое колено. — Гля-ко! От те черт, ну чистый шмель, — восторженно шепчет он, уставившись лицом в небо.
Там в звездной сыпучей сутолоке медленно плывет яркая звездочка, плывет направо. Филя вывертывает шею, кренит лодку, прикрикивая:
— Шмель! Ну чистый шмель. От язви тебя в душу. Видна-а-а! Ну как на ладони видна-а-а-а!
Я стараюсь удержать равновесие, как могу отгребаюсь веслом.