Костер в белой ночи
Шрифт:
Гарь пахнет давно не топленной печью, сажей и горем. Кое-где еще курится земля едким хищным дымком. Ух, много таких дымков по тайге, поэтому и люди не оставляют пожарища. Низко пролетают патрульные самолеты, ходят по гари караульные. Затаптывают дымки, забрасывают их землею. По-прежнему в мире сушь. И ветер иногда, подняв с земли прах, долго гоняет его в белом плоском небе, не принося прохлады.
Скоро далеко уйдет Степа от пожарища. Огонь выжег ягель, нет больше тут пастбищ для отощавших оленей.
Деревья вокруг легкого походного чума Почогиров стоят черные, страшные, вывернув наружу белую сердцевину. Обезглавленные, в черных
Туда, в эту мертвую черноту запустенья, глядит Степа и поет, поет свою жалобную и длинную песню. Рядом в пепле, как в песке, сгребая его в кучки, возится Илюшка, пыхтит и тарахтит, подражая вертолету. Солнце зависло в зените, осыпало все вокруг таким ярким светом, что и без того черный мир кажется еще чернее. Слепит глаза солнце. Сушь. Но где-то, далеко-далеко, где рыжими замывами ржавчины светятся опаленные верховым огнем листвяки, лениво и нехотя поворачивается гром и неторопливая гроза собирает за окоемом тучи.
Туда и глядит Степа, положив в руки голову. О воде с неба, которую вот уже много-много дней не видела тайга, поет он.
Прямо перед Степой до самых рыжих лиственок лежит черная безлесая марь, распадок разрезает ее надвое, чуть зеленея невесть как сохранившимся марником. Черная пустыня нет-нет да и выдохнет из себя едкий дымок, пыхнет в небо, и сразу же сникнет он, будто кто-то там, глубоко в земле, курит трубку, отдувая задышки.
Трудно вышел из распадка медведь. Упал будто бы на подломившиеся передние лапы, тяжело, со стоном выдохнул. Полежал вот так, подобрав под себя лапы, и снова валко пошел по гари, часто садясь и зализывая сгоревшие лапы. Боль мучила медведя, но он шел и шел гарью, туда, где в сырых куговинах по-прежнему зеленеет трава, где реки не пахнут дымом и где не будет гореть огнем земля. Страшный рыжий зверь, куда страшнее человека, долго гонял его по распадкам и ключикам. Медведь уходил от него, и все-таки тот снова нагонял, страшно выл, кидался сверху, срывал шкуру, жег нестерпимой болью тело.
Медведь, уходя от огня, приходил к огню. И все-таки он сохранил себя. Страшно, как тот, рыжий, воя, метался зверь пожарищем, пока не вырвался на марь и не кинулся по ней к широкому выполью Авлакана. Несколько дней он лежал в реке, стеная и жалуясь миру. Нестерпимой болью налилось все его громадное тело; лап, сожженных до костей, он не чувствовал и поэтому страшился ступить на них.
Но голод и боль, которые становились все сильнее и сильнее, подняли его, и он встал на лапы, дико закричал и пошел, гонимый великим инстинктом — жить. Он ковылял гарью, часто садясь и поочередно зализывая каждую лапу, чувствуя, что не дойдет до зеленых луговин, и все-таки снова шел, истерзанный болью и страданиями.
Таким его и увидели люди среди гари — поверженным, почти потерявшим силы, но все еще стремящимся жить и потому идущим к своим зеленым куговинам.
Люди были без собак, и это оставляло ему надежду, что они пройдут мимо. Но один из них, их было трое, что-то закричал, бросился к медведю. Грянул выстрел, и пуля, вздыбив с земли прах, ударилась далеко от зверя. И тогда он побежал от людей, припадая к земле и оскаливаясь, но вместо устрашающего рыка горло его издавало жалобный крик.
— Не спеши! — крикнул один из людей. — Ему никуда не деться. Заходи справа! Я возьму его слева.
Они гнали зверя распадком, зная, что рано или поздно неметкие их выстрелы все-таки достигнут цели. Они была плохими стрелками и потому стреляли во все живое. Но они все-таки были люди, и хитроумное коварство подсказало им, что лучше подстеречь зверя в устье распадка, когда он, снова гонимый страхом, выйдет на гарь. Так один из них и сделал, опередив зверя и затаившись в камнях у выхода из распадка.
Степа не видел медведя. Степа был без собак и потому больше не слышал ни тайги, ни зверя, но медведя увидел Илюшка.
Зверь шел к их чуму, падая на передние лапы и снова поднимаясь.
— Амикан, — сказал, поднимаясь с земли, Илюшка.
Степа оглянулся, и в это время грянул выстрел. Зверь, словно бы подброшенный, сделал отчаянный прыжок, но в этом прыжке вдруг наткнулся на невидимую преграду, рыкнул, тяжело застонал и зарылся головою в удушливый, от которого все время бежал, запах.
Тот, из засады, еще раз выстрелил, и пуля со всхлипом ударилась в тело и завязла в нем.
— Готов! — заорал тот и выбежал из своего убежища. — Готов! Эге-ге-ге! Эй-е-ей! Я уби-и-и-ил! — прокатилось по черному простору.
— Эге-ге-ей! — ответили ему из распадка.
— Амикан! — сказал Илюшка и вдруг бросился бегом туда, где лежал зверь, уже не чувствующий вечного инстинкта — жить. Лапы его, обожженные и зализанные до белой кости, судорожно тряслись и вытягивались.
— Дедушку! Дедушку убили! Убили дедушку! — кричал Илюшка, и черные слезы текли по его грязному лицу. — Дедушку убили!
Услышь этот крик, земля…
Своя земля и в горсти мила
Повесть
О край разливов грозных
И тихих вешних сил,
Здесь по заре и звездам
Я школу проходил.
Скошенные утром овсы пахли теплыми, только что вынутыми из печи хлебами. В знойном, без единого облачка небе медленными кругами ходил ястреб, терпеливо высматривая добычу. Над ржаным полем, что начиналось сразу же за овсами, стояла зыбким облачком мга.
Я свернул с дороги и пошел узенькой, в один след, стежкой к ольхам, которые густо росли в неширокой лощине.
«Может быть, найду там ручей или бочажок, освежусь, напьюсь вдоволь, отдохну в тени», — думал я, продираясь густыми зарослями (стежка, шмыгнув в ольхи, затерялась в глухом разнотравье).
Родник бил из-под корней старой ветлы. В крохотном прозрачном оконце то и дело вспухали упругие бугорки. Струйки поднимали со дна мелкую дресву, лепестки и тычинки осыпавшихся цветов, но не мутили воду. Я опустился на колени и припал к роднику лицом, ощутив на губах прохладный трепет. Недаром у нас такую воду зовут живой. Пил громко, всласть, не переводя дыхания, и ощущал, кроме всех запахов, которыми так богаты родники, еще один — сытый запах ржаного хлеба. Он шел откуда-то сверху, настолько явственно, что я поднял голову. Надо мною на толстом суку висели две сумки, связанные красной, в синих цветах, тряпицей. Поднявшись с колен, я заглянул в одну из них.