Костер в ночи
Шрифт:
Глава первая
Во всем происшедшем виноваты мои родители, давшие мне глупое имя Джианетта. Само по себе оно довольно милое, но вызывает в воображении облик прелестных, пышных дам с полотен Тициана. Допускаю, что мои черты могли бы заинтересовать венецианского мастера, но все же я – довольно скромное произведение английского сельского священника. Если и существует что-нибудь, более отдаленное от неистовых Венер среднего периода творчества Тициана, то мне это неизвестно.
Надо отдать справедливость предкам и честно признаться, что некоторая неистовость в семье все же присутствовала, в прошлом, конечно. И моя мать как раз достаточно мечтательна, артистична и сентиментальна, чтобы назвать рыжую дочь в честь прабабушки – прекрасной Джианетты
Происхождение прекрасной Джианетты неизвестно. Полагаю, ее мать была наполовину итальянкой. Если Джианетта и знала, кто ее отец, то никогда этого не признавала. Она просто появилась, как Венера из пены Викторианской церкви, и потрясла Лондон весной 1858 года. Тогда ей было только семнадцать. К двадцати годам ее писал каждый значимый художник (кроме Ландсэра) в любой возможной аллегорической позе, и ходили слухи, что она была любовницей каждого из них по очереди. Должна оговориться, что насчет Ландсэра в этом вопросе тоже есть существенные сомнения, что говорит в его пользу. А в 1861 году она была вознаграждена за свою сомнительную добродетель и вышла замуж за баронета. Ему удалось удержать ее достаточно долго. Она успела родить ему двоих детей, а потом бросила ради очень «современного» художника французской школы, специалиста по обнаженной натуре. Сына и дочь Джианетта оставила на попечение сэра Чарльза, моего дедушки по линии матери.
Моя милая, рассеянная, артистичная мама лепит очаровательные маленькие горшочки и чашки, а затем обжигает их в печи в нижней части сада нашего дома в Котсволде. Итак, она назвала меня в честь пользующейся дурной славой (и знаменитой) прабабушки и не думала, что последствия ее поступка проявятся, когда я попаду в Лондон в 1945 году.
Мне тогда было девятнадцать. За восемь месяцев до этого я окончила школу, а потом курсы манекенщиц в Вест-Энде, и искренне намеревалась сделать блистательную карьеру в доме моделей. Я делила с подругой однокомнатную квартиру, имела небольшой банковский счет (подарок отца), два кустарных горшочка и пепельницу (подарок мамы) и записную книжку-календарь (подарок брата Люциуса). Я была наверху блаженства.
Я была все еще наверху блаженства, когда Галерея Морелли приобрела полотно Золнера «Моя леди с зелеными рукавами», и Марко Морелли – сам Марко Морелли – решил произвести фурор. Возможно, помните, какой поднялся шум? Думаю, он хотел показать возвращение искусства после аскетизма и лишений войны. Едва ли можно выбрать для этого более подходящую картину. Ее богатство и великолепие типичны для Золнера периода 1860 года. Шикарная таинственная дама в натуральную величину восседает в центре картины. Вокруг изысканно мерцают украшения, перья и вышитый шелк. Сомневаюсь, была ли когда-нибудь совершеннее написана ткань, чем сверкающее узорчатое полотно больших зеленых рукавов. Противоположность аскетизму, несомненно, была полная. И даже павлинье богатство красок Золнера не уменьшало триумфальной жизненной силы его модели, не тушило огня пылающих волос. Это было последнее появление Джианетты Фокс на холсте в полностью одетом виде, и она явно настроилась продемонстрировать его наилучшим образом.
То же настроение было у Морелли и его кузена Гюго Монтефайа, модельера и моего работодателя. Монтефайа вновь создал платье с очаровательными зелеными рукавами, я одела его для показа, а в определенных кругах возникла очень полезная кузенам сенсация. Возможно, и мне она должна была на пользу пойти, хотя, честно говоря, это не пришло мне в голову, когда я впервые познакомилась с идеей. Мне она просто польстила, я была возбуждена и ужасно волновалась.
На показе я так испугалась светской толпы, что, когда вообще говорила, моя речь звучала напряженно и вяло. Это, очевидно, выглядело как высшее проявление томности. Я, должно быть, казалась бледной копией высокопарного светского создания на полотне Золнера. Во всяком случае, именно так воспринял меня Николас Драри, когда через какое-то время протолкнулся сквозь толпу и представился. Конечно, я о нем слышала, и это
Не имею желания подробно останавливаться на трех последующих годах. Я его дико, безумно, молчаливо любила. Конечно, я была глупым, ослепленным общением со звездой подростком, окунувшимся в жизнь совершенно странную. Очень быстро стало очевидно, что и Николас попал не в свою тарелку. Он собирался жениться на современной версии Джианетты Фокс, владеющей своими чувствами и манерами утонченной даме, способной оставаться самой собой в привычном ему быстро меняющемся обществе. В действительности, он получил всего лишь Джианетту Брук, только окончившую школу, все манеры которой были совсем недавно приобретены в салонах Монтефайа и на фабрике манекенщиц.
Но не это первоначальное непонимание стало причиной нашей маленькой трагедии. Любовь строит мосты, и сначала казалось, что то, что возникло между нами, может заполнить любую брешь. И мой муж старался не меньше, чем я. Сейчас, оглядываясь назад, я вижу это: если мне удалось добиться некоторой житейской искушенности и мудрости, Николас делал усилия, чтобы снова стать способным на нежность. Но было слишком поздно, даже тогда, когда мы встретились, было уже поздно. Наши времена не пересекались, брешь оказалась слишком широкой – не десятилетняя разница в возрасте, а тысячелетний промежуток мировой войны. Для меня она была подростковым воспоминанием, почти не оставившим следа в жизни, а для Николаса – бесконечной агонией ночных кошмаров, пропахавших в памяти шрамы, которые только начинали зарубцовываться. Разве могла нетронутая девятнадцатилетняя особа понимать, какие стрессы руководили поступками Николаса? И как он мог угадать, что глубоко под моей необоснованной уверенностью в себе таились разрушительные зародыши неуверенности и страха?
Какими бы ни были причины, разрыв наступил довольно быстро. Через два года брак практически разрушился. Когда Николас путешествовал в поисках материала для книг, что случалось нередко, он все чаще и чаще находил причины не брать меня с собой. Наконец обнаружилось, что он путешествует не один, и я не удивилась. У меня все-таки рыжие волосы, так что, почувствовав боль и унижение, я все прямо и выпалила.
Чтобы удержать Николаса, мне бы лучше попридержать язык. Меня нельзя считать достойным противником на поле боя, где любовь превращается в слабость, а гордость – в единственную защиту против грубого цинизма, на который невозможно ответить. Николас победил очень легко и не мог знать, как жестоко…
Мы развелись в 1949 году. Ради матери, которая так привержена консервативному направлению англиканской церкви, что (по словам отца) склоняется к папизму, я оставила фамилию Николаса и не сняла обручального кольца. Через какое-то время я даже вернулась в Лондон к Гюго Монтефайа. Он был ангельски добр, заставлял меня работать до полусмерти и ни разу не упомянул имени Николаса. Впрочем, мне о нем никто не напоминал, кроме мамы, которая изредка спрашивала о нем в письмах и даже два раза поинтересовалась, не собираемся ли мы обзавестись потомством… Через пару лет я находила это даже забавным, за исключением тех случаев, когда изматывалась до предела. В таких условиях кроткий отрыв мамы и всей обстановки нашего дома от реального времени и пространства становился невыносимым.
В прошлом году, в середине мая, Лондон на недели забили толпы, приехавшие на коронацию задолго до великого дня, так что нечем было дышать. Гюго Монтефайа бросил долгий взгляд на мое лицо, потом еще один, и категорически велел уехать на две недели. Я быстро позвонила маме в Тенчское аббатство.
– Отпуск? – спросила она. – В начале июня? Как мило, дорогая. Приедешь сюда, или Николас найдет это слишком скучным?
– Мама, я…
– Конечно, у нас нет телевизора, – с гордостью сказала мама, – но можно слушать радио…