Костер
Шрифт:
Егор Павлович ничего не ответил на сердечную тираду. Но когда его довели до машины, он очень ясно проговорил два слова:
— Умоляю. Пить!
Толстяк велел подать свой маленький чемоданчик, и актрисы с актерами торопливо переставляли в кузове багаж, пока не напали на то, что нужно.
— Вот, матушка, — сказал толстяк, доставая бутылку с водой и протягивая Анне Тихоновне. — Можете оба отпить ровно половину. Ни каплей больше. А половину я спрячу на другой подобный акт милосердия.
Анна Тихоновна быстро передала Цветухину бутылку. Курносенькая девушка предложила ему кружечку:
—
Но он уже сжал губами горлышко бутылки, запрокинул голову, и всем стало видно, как по его шее начал жадно скользить вверх и вниз горбом выпяченный кадык.
Анна Тихоновна отвернулась и опять натуго закрыла лицо руками. Плечи ее дергались.
Большая, многолюдная колымага табора, похожего на цыганский, со страшным своим коптящим самоваром, непослушным мотором и притащенными с чужой усадьбы дровами для чурок, шумно готовилась в неизвестную и неизбежную дорогу.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Было тихо вокруг, и стихло в сознании, в его глубине. Но в телесном ощущении Анны Тихоновны наступал какой-то переход: что-то кончалось и что-то вот-вот должно было начаться. Этот переход не мешал видению, которое ей мерещилось.
С крутой, непонятной высоты Анна Тихоновна смотрит на крыши Москвы. Между крыш по дну улицы игрушкой ползет поливная машина, и голубой асфальт превращается позади ее водяного душа в черный лак, зеркально отливающий блеском солнца. Двое крошечных мальчуганов то бросятся под душ, то выскочат из-под него, приплясывая, и тогда появляются на черном лаке их тени и в воде пляшут четверо мальчуганов — двое светлых, двое темных.
Спокойствие царит над Москвой. Спокойно, точно в дремоте, смотрит Анна Тихоновна на переплетение крыш, на дно улицы. Отраженный мокрым асфальтом блеск ослепляет, долго глядеть на него нельзя. Она отходит к столу.
Беззвучно в комнате. Гладко и быстро скользит перо по глянцевитой почтовой открыточке, и так славно спархивают с него наскакивающие одна на другую узенькие буквы. Милая Надя! Так ведь всегда начинались мамины письма, с самого, самого раннего детства Нади — милая Надя! В Москве очень жарко. Так жарко, что я не утерпела и на улице, как была — прямо в платье, кинулась под душ поливной машины, и искупалась вместе с уличными мальчишками. Их было сначала двое, а потом стало четверо, потому что в воде на асфальте родились их отраженья. И я была сначала одна, а потом меня стало две. Можно так сказать — меня стало две? Иначе ведь, Надя, не скажешь. Меня стало две — та, которая была прежде, и. та, которая сейчас. Раньше я была твоя прежняя мама. Это еще до душа, когда я не промокла насквозь, не стала мокрой, Мокрой и холодной до самых костей, когда я еще не уехала из Москвы.
Анна Тихоновна перестает водить пером. Зачем же она пишет, что уехала из Москвы? Ведь Надя не знает об этом — чудится ей. Никто не знает, что она уехала из спокойной Москвы, где все так тихо и где такое ласковое солнце. Но как же никто? — спрашивает она себя, — ведь она разговаривала по телефону с Кириллом, и он знает.
Но, ответив себе, что Кирилл знает, она чувствует, как ей делается тяжелее, и что-то
Неужели она забыла о своей Наде, о своем Кирилле? Перестала о них думать? Нет, нет! Она думает о них каждую минуту и всякий миг. Но только думы о них она прячет в тайники тайников, чтобы ни Нади, ни Кирилла как бы вовсе не было в памяти, потому что все силы духа, до последних, нужны на одоление того, что произошло с ней после Москвы.
Но может ли быть, чтобы Москва и правда оставалась спокойной, чтобы во всей Москве ничего не переменилось после отъезда Анны Тихоновны? И or том, что с ней произошло, знает ли кто-нибудь там, в Москве? А вдруг происшедшее с ней произошло со всеми везде, везде — и в Москве, и там, где Надя, где Кирилл? Если же не произошло, то что с ними теперь? Если у них не так, как здесь, если по-другому, то — как же, как? Может ли быть, что у них по-старому тихо и они не узнают никогда про то, что здесь?
И где это — здесь? Где Анна Тихоновна? Почему ей становится все тяжелее? И зачем выпустила она из тайника памяти Надю и Кирилла? Все время мысль о них жила в ней, но была нерабочей. И вот вырвалась из тьмущей тьмы, озарилась и заработала. Зачем?
Нестерпимая тяжесть придавила ее тело к земле, и саднящей болью заныло лицо. Кончилась тишина. Стоны и плач заполнили слух Анны Тихоновны. Она сама простонала и едва расслышала свой стон, как к ней вернулась ясность сознания.
Было так…
Уже близко станция Жабинка. Дорога сплошь забита брестскими эшелонами. Грузовые, легковые машины, переполненные людьми, повозки, орудия, телеги — всё вперемешку, — еле двигаясь, поминутно останавливаются. По обе стороны дороги лентами ползут пешие беженцы, семья к семье, с детьми всех возрастов, так тесно, что пыли не выбиться кверху и она только клубится в ногах. Калит полдневный жар.
Вдруг женские вскрики пробегают над толпою. В сухом небе, и кажется — низко-низко, журавлиным строем надвигаются самолеты.
О, в тот момент является Анне Тихоновне чудесное это слово — журавлиный строй! Как любила она журавлей с незапамятно-ранней детской поры! Как всякий раз долго-долго провожала глазами отлетающий угольником плавный птичий плот. Как птицы гибко гребли в воздухе своими медлительными крыльями-веслами. И как она, поднявшись на цыпочки, принималась взмахивать и опускать руки, и плыть, плыть с птицами над землей, и от какой-то волшебной, грустно-счастливой догадки, что птицей быть лучше, чем девочкой, у нее навертывались слезы.
Да, в тот момент женских криков нечаянно зажигается в уме слово — журавлиный строй, — и вот жгучее детское воспоминание ее осквернено: с ужасом глядит она в злобное небо, по которому журавлиным строем движется на людей смерть.
Но уже смолкает и бросается пешая толпа по открытому полю в бегство. Уже выскакивают из грузовиков, спрыгивают с телег люди, догоняют толпу, бегут с нею, вдруг сбившись в одну стену, — все, кто раньше ехал и кто шел пешком, бегут вместе. Стремителен молчаливый бег, густо вздымаются в поле вихри поднятой пыли. Толпа бежит, бежит вперед, все равно — куда, только вперед.