Костры Фламандии
Шрифт:
– Вы несправедливы ко мне, графиня.
– А вы ко мне? И вообще, зовите меня не графиней, а, как и прежде, нищенкой. Или «змеиным отродьем». Так вам будет проще.
– Общеизвестно, что мы меняемся вместе со своим положением в обществе, так что у вас нет оснований винить меня. Точнее, винить только меня.
– Прошу, господа, – потеряла интерес к нему Власта. – Прошу всех в дом. Вам выделят комнаты, накормят и напоят. Одежду тоже просушат.
– Вряд ли вы почувствуете себя, как в Версале, но в любом случае, у нас вам будет хорошо, – заверил гостей ее
– А с тем, что пришлось попасть сюда – смиритесь, как смиряются со всяким странным случаем. Ведь смиряются же, не так ли, князь? – и по лицу Власты, по губам, по едва очерчивающимся морщинкам у глаз пробежала блуждающая ироническая улыбка.
Где-то там, в верховье, очевидно, еще продолжался ливень, потому что река бурлила, вскипала и постепенно выходила из берегов, заливая окрестные луга, затапливая гранитные скалы порогов, подступая к низинной, пойменной части молодого, лишь в прошлом году посаженного сада.
Однако угроза половодья никого в усадьбе, похоже, не встревожила. Люди сновали между четырьмя жилыми постройками и двумя амбарами, составлявшими основу этой дворянской усадьбы; из трубы кухни и дома, в котором их разместили, струился густой дым; изредка сюда, к каменному распадку на берегу реки, где стояли Гяур и д’Артаньян, доносились голоса слуг, звон пилы и стук топоров.
– Представляете, полковник, сколько существует на Земле мест, в которых можно прожить, не заметив, что жизнь обошла тебя и твой дом стороной? – задумчиво произнес мушкетер, всматриваясь в очертания какой-то тучки на горизонте.
– … Что чужая, а нередко и чуждая нам, жизнь обошла ваш дом, – уточнил Гяур. – Но в таком случае стоит ли об этом жалеть – о чужой и чуждой нам жизни?
– Тогда скажу проще: я не мыслю себя в подобном уединении. Лично я – не мыслю.
Гяур с минуту прислушивался к гулу реки, к резким гортанным крикам совы и еще какой-то птицы, обосновавшейся на том берегу. Он словно бы уже примерял свое сознание ко всему тому, чем способна одарить человека эта глушь и чего при этом лишить. Неминуемо лишить.
– Возможно, мы с вами все еще не осознали всей мыслимой философии такого уединенного, почти отшельнического бытия? Но ведь еще есть время, а главное, познавать его следует, находясь уже здесь.
– Бросьте, князь. Да, существуют люди-самоубийцы. Они способны уходить из жизни то ли в силу того, что не хотят продлевать свои мучения, то ли из-за презрения к бренности ее. Но есть люди еще более загадочные для меня, – те, кто всю свою жизнь превращает в сплошное самоубийство уединенностью, отшельничеством, провинциальность. В отрешенность и самоубийство.
– Это нечто новое в трактовке жизни.
– Стоит приговорить себя к этой заупокойной хуторской тиши, – кивнул д’Артаньян в сторону усадьбы, – и вы поймете, что ничего нового в моей трактовке нет. Когда один из моих друзей-мушкетеров, обосновавшийся где-то на юге Франции, стал аббатом, я скорбел о нем больше, чем о тех, кого потерял в бою или на дуэли. Во всяком случае, их завершение жизненного пути не вызывает у меня того чувства
– Не вздумайте высказывать нечто подобное в присутствии ксендза, – отшутился Гяур, глядя, как недавно прибывший в имение святой отец медленно восходит каменистой тропой на вершину окаймленного невысокими скалами холма.
– Считаете, что священник тут же предаст меня анафеме?
– До анафемы дело не дойдет, а вот в философском диспуте он даст вам, совершенно не искушенному в научных спорах, настоящий бой. Например, скажет, что наши походы, дуэли, загубленные жизни, а также просиживание в трактирах – все это как раз и есть настоящее убиение жизни. Ибо на самом деле смысл человеческого жития как раз и рассчитан на такое мерное течение, в такой вот сельской тиши, на берегу реки, посреди полей. Где есть время, никого не убивая, никому не завидуя и никого не преследуя, задуматься над сущностью своего бытия, чистотой помыслов и добротой души.
– Опомнитесь, князь. Клянусь пером на шляпе гасконца, что сказать мне такое не решился бы даже этот старый ксендз.
– Ему проще, он и так уже давно уединился и отрешился от мирской суеты. А мы все еще суетимся, пытаясь умерить грехи наши; все еще надеемся найти успокоение, пребывая при этом вне молитв и вне монастырей.
– Э-э, взгляните, – молвил мушкетер, прерывая словесное самобичевание Одара, – кажется, он опять осеняет реку своей крестной успокоенностью!
Ксендз действительно снял нательный крест и широкими, размашистыми движениями перекрестил бурлящий, подступающий к подножию холма, к его ногам, водоворот. А затем, сложив ладони у подбородка, углубился в молитву.
– Да простятся мне грешные слова, мой князь, – негромко произнес д’Артаньян, – однако убеждать меня в том, о чем вы только что говорили, так же бессмысленно, как этим крещением пытаться успокоить и вернуть в свои берега осатаневшую реку. Да вы никогда и не решитесь уединиться здесь. Разве что к глубокой старости, которая все равно, так или иначе, уединяет каждого из нас, независимо от того, находимся ли мы в лесном хуторке или в центре Парижа.
– Вот оно, оказывается, в чем дело! – въедливо улыбнулся князь. – Своими проповедями вы уже завуалированно отговариваете меня от решения остаться в этом глухом сельском имении.
– Считайте, что разгадали мой замысел. Но повторяю: вы ни при каких обстоятельствах не решитесь уединиться здесь, обрекая себя на полумонашеский способ существования.
– Вынуждаете оспаривать ваше мнение, лейтенант? Доказывать, что я способен на подобный вид существования? В буквальном смысле провоцируете на то, чтобы я прямо сейчас объявил: «Уединенность меня не пугает, я навсегда остаюсь в Ратоборово!». Не скрою, что в таком случае, лейтенант, у вас может появиться союзница.
– В лице молодой графини Власты Ольбрыхской, понятное дело, которой хотелось бы видеть рядом с собой такого красавца-супруга, опору в хозяйственных делах и надежного защитника.