Козацкому роду нет переводу, или Мамай и Огонь-Молодица
Шрифт:
— Я, панна, тощий, а не постный.
— Все едино! Лекари-то мне жирненькое запретили. Ну что ж! Приступим…
— Ко мне?.. Чтоб меня… того?
— Глупенький ты! Меня — того! Я буду сопротивляться, а ты принуждай.
— О чем это ты?
— Поцелуй меня, миленький! Ну, ну! Принуждай меня, принуждай!
— Трудно девку принуждать, когда парубку страшно.
— Сколько ж тебе лет?
— Двадцать семь.
— Ну так что ж? Даже поцеловать не умеешь? — И панна Смерть ласково ощерилась, будто вспомнила что-то смешное.
— Ты ж — дивчина?!
— Ну, ну!
— Ты ж не моя!
— А чья?
— Стецькова! — не сдержавшись, воскликнул Михайлик.
— Была
И снова зазвонила за упокой души струна бандуры: «Клим-Клим-Клим-Клим!» — а у бедняги Клима аж волосы — так он верил в то, что представлял, — даже волосы от того печального «Клим-Клим-Клим» встали дыбом.
— Но теперь… — продолжала панна.
— Поцелую милую трижды-дважды-раз! — обалдевая, пролепетал Климко. — Ну что ж… конец так конец!
— Вот-вот!
— Обманул проклятый Стецько, — молвил Клим столь горестно, даже ветер прошел по майдану от единодушного вздоха мирославцев. — Мне казалось, будто обманул я его, этого дуралея Стецька. А получается…
— Пана и сам бог не обманет, — вздохнула Смерть и, алчно взвыв, застонала от жалости — Приступим!
— Не хочу, панна милая!
— Не хочет курица на вечерницы, а ее, любчик мой, несут зажаренную. Не хочет буренка замуж, а ее ведут, любчик мой, на налыгаче. Иди, иди! Сказка сказкой, а кашка стынет… Скорей, скорей же: ласкай меня, целуй меня, тряси меня, лупи меня, чтоб аж душа кипела, чтоб монисто звенело! — И, строя глазки, жеманно спросила: — Может, я тебе не нравлюсь, миленький? — и горделиво добавила: — Я всем нравлюсь! У меня все быстро: раз-два — и в гроб! А то, может, и впрямь я тебе не нравлюсь?
— Чужих девчат я трогать не привык! Потому как пан Стецько…
— Я — про лук, а он — про чеснок! — грустно улыбнулась обиженная панна. — Про Стецька я забыла, а на божьей стезе — теперь уж ты!
— Куда ж эта стезя? — печально усмехнулся бедолага Клим.
— Куда ж…
— За что ж мне кара?
— Смерть — не кара, а закон! Так некогда сказал разумный римлянин Сенека. Итак…
— Панна, милая! Позволь хоть люльку выкурить…
— Там выкуришь! — И панна Смерть кивнула в неопределенную даль. И заговорила с явным желанием убедить неразумного — Да и что ты забыл на этом свете?! У пана Стецька — тут и хоромы, и коровы, и девки дворовы прездоровы! А у тебя? Звание козачье, а житье собачье?
— Хуже собачьего, прелестная панна.
— Ну вот видишь! Ни печали, ни воздыхания, жизнь — черт знает какая!
— Без пристанища я, панна.
— А женился бы?
— Ого!
— А рубаха где?
И Климко шепотом попросил:
— Молчи!
— Я тебя и голенького возьму.
— Ну нет! — И молнией блеснула Климкова сабля, а панна Смерть глумливо произнесла:
— Против дивчины — саблю? Фи!
Смутившись и покраснев, Климко саблю опустил.
Весь майдан охнул.
А Смерть…
Угрожая стальною косой, Смерть все же не убила Климка сразу, ибо он, как мы уже убедились, пришелся ей по душе, а стала остерегать, поучать парубка нескладными школьными виршами, — от одних виршей этих, с коими Иван Покиван в образе панны Смерти ходил по подмосткам еще зимой, на представлениях киевской Академии, можно было за милую душу окочуриться:
Чув єси, козаче, про силу Самсона Та й про мудру вдачу царя Соломона? I де "iхня сила? А де "iхня вдача? Всіх я покосила, Бережись, козаче!.. Бе-ре-жись: БезносаИ Смерть взмахнула косой, а Климко, может, сабли и не поднял бы, дабы не идти супротив своего же сюжета, если б Иван Покивал, представляя панну Смерть, не заговорил теми виршами, ибо каждый из нас свои собственные дрянные вирши терпит без заметного отвращения, а чужие хорошие (люди мы грешные), чужие вирши будят в нас пренебрежение, а то и критическую лихорадку.
Итак, разгневавшись на панну Смерть за плохие стихи, Климко, хоть ничего подобного в комедии не предвиделось, бросился на Ивана Покивана, аж искры от его сабли посыпались, от острой косы посыпались, и из глаз посыпались, ибо начался смертельный поединок, потому что и Покиван рассердился на Прудивуса не меньше — за две скверные рифмованные строчки, невзначай сорвавшиеся у того с языка (мания стихотворчества, как зевота, заразительна!), две строчки, за кои мало было убить:
Ставай, Смерте, тута зо мною, Будем битися з тобою!Сие и впрямь было намного хуже, чем у современных наших поэтов, и хуже, чем у поэтов тех времен, то-то и не диво, что поединок разгорелся горячее, чем могли предвидеть авторы спектакля, ибо, как мы уже говорили в Запеве к этому роману, действующие лица и исполнители в любом представлении делают совсем не то, что им следовало бы делать, да и было им обоим уже не до шуток, и только ловкость спасала их от ран, неминучих в бешеном вихре единоборства, в коем безумный Иван Покиван умудрялся не только отбивать удары Климка, но опять и опять закидывал в самое небо тьму-тьмущую всяких мелких вещей, ловил их и сызнова подкидывал, и весь тот вихрь Смерти, боровшейся с Жизнью, опять захватывал дыхание у мирославцев, ибо все вокруг Прудивуса и Покивана мелькало, вертелось, трепетало: смертельный поединок становился стремительнее, бешеней, и звякала сабля Климка, и зловеще звенела коса Смерти, и звенели тысячи сердец, а сильнее всех — сердце нашего Михайлика.
Звенела и тишина над майданом, а далекие выстрелы пушек, кои снова где-то ухнули и замолкли, остались без заметного отклика в сердцах горожан, ибо перед простодушными зрителями комедии длилась та же самая война, война Жизни и Смерти.
Когда коса и клинок внезапно разлетелись ослепительными осколками, сотни людей невольно схватились за свои сабли и ножи.
Обнажил саблю и Михайлик.
Да и рука матинки сама собой потянулась за кривым ятаганом, всегда торчавшим у Явдохи за поясом.
Да и другие зрители хватались — кто за что.
И только тогда мирославцы малость легче вздохнули, когда Климко, еще под влиянием плохих школярских виршей панны Смерти, схватил ружье, наставил его против своей лиходейки и начал… возглашать вирши собственные:
Аще побачимо: та хто кого звоює, Той жив додому хутко помандрує…Панна Смерть, перебивая, ответила:
— Тот же Сенека сказал: «Жизнь, мой славный Луциллий, есть вечная борьба…»