Козел отпущения
Шрифт:
Мифы типа «маленькая причина — большие последствия», или, если угодно, «маленький козел отпущения — большой кризис», встречаются на всех пяти континентах и в формах зачастую слишком своеобразных по деталям, чтобы можно было от их принципиального сходства отделаться теориями заимствований и диффузионизма. Индийскую версию мифа о Кадме еще можно отнести на счет индоевропейских «влияний», но это сложнее для версии южноамериканской, которая упоминается в «Мифологических» Леви-Строса. Антропоморфный попугай, невидимый на дереве, сеет раздор на земле, роняя из клюва дротики. Трудно утверждать, что все эти мифы имеют лишь одно значение — исключительно логическое и различительное — и что у них нет ничего общего, ну просто совсем ничего, с межчеловеческим насилием.
Не все тексты, воспроизводящие более древние мифы, стирают коллективное насилие. Имеются важные
Современные историки не принимают эти рассказы всерьез. Их нельзя за это упрекнуть: они не располагают средствами, которые бы им позволили включить эти рассказы в свой анализ. Им остается выбор из двух вариантов: либо рассматривать эти рассказы в перспективе единственного автора (как они выражаются — «нашего») — и тогда, вслед за ироническим или осторожным древним историком, видеть в них не поддающиеся проверке россказни, «бабьи сплетни», — либо, напротив, в перспективе мифологии или, если угодно, всеобщей истории. В таком случае они будут вынуждены признать, что данная тема, пусть не универсальная, все же повторяется слишком уж часто, чтобы это не требовало объяснений. Ее нельзя назвать просто мифологической, потому что именно мифам она всегда категорически противоречит. Так что же, наши ученые наконец-то признают, что вынуждены прямо взглянуть на проблему, признать ее существование? Не надейтесь: когда речь о том, чтобы уклониться от истины, наши ресурсы неисчерпаемы. Отказ от осмысления прибегает к своему абсолютному оружию, к своему настоящему лучу смерти: неудобная тема объявляется чистой риторикой. Всякое настойчивое упоминание о коллективном убийстве и всякое недоверчивое возвращение к его отсутствию объясняются попросту заботой о словесном украшательстве. Было бы наивно принимать эти украшения всерьез, не так ли? Из всех досок спасения это самая непотопляемая; после долгого отсутствия она снова выплыла в нашу эпоху, и тщетно бури нашего апокалипсиса сталкиваются над нею — покрытая пассажирами гуще, чем плот «Медузы», она не тонет. Что же должно случиться, чтобы она наконец утонула?
Короче говоря, никто не придает коллективному убийству ни малейшего значения. Так что вернемся к Титу Ливию — более интересному, чем академическая наука, которая превратила его в своего заложника. Этот историк рассказывает нам, что когда «Ромул… производил смотр войску», «внезапно с громом и грохотом поднялась буря, которая окутала царя густым облаком, скрыв его от глаз сходки, и с той поры не было Ромула на земле». Затем, после скорбного молчания «сперва немногие, а за ними все разом возглашают хвалу Ромулу, богу».
Но и в ту пору, я уверен, кое-кто втихомолку говорил, что царь был растерзан руками отцов — распространилась ведь и такая, хоть очень глухая, молва; а тот, первый, рассказ разошелся широко благодаря преклонению перед Ромулом и живому еще ужасу [Тит Ливий. История Рима 1,16. Пер. с лат. В. М. Смирина].
Плутарх также упоминает несколько версий смерти Ромула. Три из них — это варианты коллективного убийства. Согласно первой, Ромул погиб, задушенный в постели врагами [35] ; согласно другой, он был растерзан сенаторами в храме Вулкана. Согласно третьей, дело случилось на Козьем болоте, во время страшной грозы, о которой говорит и Тит Ливий. От этой грозы «народ бросился бежать куда ни попало», а «сенаторы собрались вместе». Как и у Тита Ливия, это сенаторы, то есть убийцы, устанавливают культ нового бога, потому что они собрались вместе против него:
35
Эту версию Плутарх высказывает относительно смерти не самого Ромула, а относительно сопоставленной с нею по неясности обстоятельств смерти Сципиона Африканского. Примеч. пер.
Большинство поверило этому и радостно разошлось, с надеждою творя молитвы, большинство, но не все: иные, придирчиво и пристрастно исследуя дело, не давали патрициям покоя и обвиняли их в том, что они, убив царя собственными руками, морочат народ глупыми баснями [Плутарх. Ромул, 26. Пер. с лат. С. П. Маркиша].
Эта легенда (если перед нами легенда) — на самом деле контр-легенда. Она возникла от эксплицитного стремления к демистификации — аналогичного, в конечном счете, стремлению Фрейда. Наоборот, именно официальную версию следует считать легендарной; в ее распространении заинтересованы власти, чтобы укрепить свой авторитет. Смерть Ромула напоминает смерть Пенфея в «Вакханках»:
Некоторые предполагали, что сенаторы набросились на него в храме Вулкана, убили и, рассекши тело, вынесли по частям, пряча ношу за пазухой [там же, 27].
Такой конец напоминает дионисийский «диаспарагмос» — жертва гибнет, растерзанная толпой. Таким образом, мифологические и религиозные переклички несомненны. «Диаспарагмос» нередко воспроизводится спонтанно в массах, охваченных убийственным исступлением. Повествования о народных волнениях во Франции во время религиозных войн полны подобных примеров. Бунтовщики рвут друг у друга останки жертвы до мельчайших частиц — они видят в них драгоценные реликвии, которые могут затем стать предметом настоящей торговли и продаваться за огромную цену. Бесчисленные примеры предполагают тесную связь между коллективным насилием и процессом своеобразной сакрализации, для развертывания которой не требуется, чтобы жертва была могущественной или известной. Метаморфоза останков в реликвии равным образом засвидетельствована для некоторых видов расистского линчевания в современном мире.
Короче говоря, сакрализуют свою жертву сами убийцы. Именно об этом и говорят «слухи» относительно Ромула. Они говорят нам это особенно современным способом, поскольку в этом деле авторы слухов усматривают политический заговор, басню, якобы состряпанную людьми, которые никогда не теряют голову и всегда знают чего хотят. Текст отражает точку зрения плебеев — их враждебность к аристократии редуцирует обожествление Ромула до антинародного заговора, до инструмента сенаторской пропаганды. Идея, будто сакрализация обрабатывает гнусное в реальности событие, очень важна, но тезис об умышленном обмане, как он ни соблазнителен для современного умонастроения, некоторые тенденции которого он предвоввещает, не может вполне удовлетворить тех наблюдателей, которые догадываются о существенной роли феноменов толпы и коллективного гипермиметизма в генезисе священного.
Превращая процесс мифологизации в фабрикацию, ни на одном этапе не перестающую быть сознательной, «слухи», о которых сообщают Тит Ливий и Плутарх, заставили бы нас впасть (если бы мы поверили им буквально) в ту же ошибку, какую совершает современный рационализм относительно религии вообще. Самое интересное в этих слухах — предполагаемая в них взаимосвязь между генезисом мифов и исступленной толпой. Эрудиты XIX века никогда не заходили так далеко в своих предположениях и брали из этих слухов лишь ложную их часть — сведение религии к заговору сильных против слабых.
Нужно заняться всеми без исключения следами коллективного насилия и критически изучить их один за другим. В перспективе, открытой проделанными выше разборами, эти «слухи» приобретают измерение, ускользающее от традиционного позитивизма, то есть от грубой альтернативы «правды» и «лжи», исторического и мифологического. В рамках этой альтернативы нашим «слухам» места нигде не находится — нет никого, кто был бы компетентен ими заниматься. Историки не могут ими воспользоваться — ведь эти слухи еще более сомнительны, чем рассказы самих историков об основании Рима, что признает и сам Тит Ливий. Но и мифологи тоже не могут заинтересоваться тем, что претендует скорее на антимифологичность, нежели на мифологичность. Эти слухи попадают в зазоры нашей системы знания. Но так всегда и бывает со следами коллективного насилия.