Кожаные перчатки
Шрифт:
Пел я с чужого голоса. Но этот чужой голос был властен, силен, и я верил ему до того, что считал уже почти своим.
— Почему ты сказал про Аркадия Степановича: был, стращал, не пускал?.. Разве его нет?
Наташка вскочила с места, глядела испуганно, выжидающе. Теперь скрывать было нечего.
— Успокойся, — сказал я, — старик твой живехонек. Нас с тобой еще переживет. Разошлись мы с ним как в море корабли. Знаешь, есть такой душещипательный романс…
Очень это прозвучало пошло. И тон мой, наигранный, развязный, резанул мне самому слух непереносимой фальшью. Но какое имела право Наташка
— Ничего подобного не будет! — раздельно выговаривая слога, сказал я. — Ничего подобного, ясно?
Еще несколько секунд мы смотрели друг на друга ненавидящими глазами.
— Уходи!..
Наташка распахнула дверь с такой силой, что в передней что-то грохнуло на пол.
На улице холод к ночи стал еще пронзительней. Небо очистилось, видны были высокие, бледноватые звезды.
…Теперь я вижу себя идущим по еле заметному лыжному следу. Иду через поле, искристое и веселое, на котором охорашивается под солнцем одинокая, вся в инее березка.
Лыжня входит в лес, где тяжелые от снега ветки старых елей низко клонятся к земле, а маленькие елочки, нахлобучив смешные белые шапки, смотрят на меня с любопытством, только что не кладут пальца в рот.
Мне хорошо и спокойно. Я сам проложил эту лыжню, и кроме меня никто по ней не ходит. Бывает, что с вечера начинает мести поземка или долго, всю ночь, падает медленный крупный снег. Тогда почти исчезает моя лыжня, приходится прокладывать ее заново, каждый раз я чувствую себя при этом первооткрывателем и не без гордости оглядываюсь на ровный и глубокий след, легший по целине.
В лесу я слышу редкие зимние птичьи разговоры: сварливое сорочье стрекотание, торопливые посвисты синиц, стук дятла. В лесу у меня много дела: я сшибаю лыжной палкой сугробики с ослабевших стволов молодых берез и осинок, согнувшихся в дугу от еще непосильной для них тяжести зимы. Потихоньку радуюсь, когда согбенная березка, с которой я сбил снег, распрямляется а, будто облегченно вздохнув, устремляет в небо истосковавшиеся по воле глаза. Мне хочется думать, будто я помог молодому деревцу, я похлопываю его по глянцевитой коре: «Расти, чего там…»
В тренировочном плане, который висит, старательно разграфленный Половиковым, над моей кроватью, мои лесные походы называются — прогулка на лыжах.
— Как погулял, Николаша? — встречает меня неизменным вопросом Половиков.
— Нормально, — неизменно отвечаю я.
Он не ходит со мной на лыжах, и я этому рад. По правде сказать, он поднадоел мне, скучно с ним. Круг его интересов и тем для разговоров уместился бы на спичечной коробке. Он крутит нехитрый роман с сестрой-хозяйкой, женщиной крупного формата, пытающейся уверить, что она беззащитна против житейских бурь и хрупка. Половиков много ест, благо питание бесплатное, и удивляется, отчего бы это стал неприлично тесен тренировочный синий костюм, с чего это он так нахально обтягивает спереди и сзади?
Половиков культурно отдыхает в свободные по расписанию часы, играя в бильярдной пирамидку или сражаясь в холле в «кингулю», карточную игру, унылей которой, по-моему, нет ничего.
Разговор его вертится вокруг спортивных сплетен: чья жена с кем ушла и сколько отхватил за мировой рекорд воспитанника такой-то тренер: «Ловкий мужик, головастый, оторвал куш — будь уверен, знал к кому пристроиться! »
Как-то вначале я, по наивности, попытался заговорить с ним о только что прочитанных в журнале стихах, очень мне понравившихся. Половиков с испугом на меня посмотрел, перелистал для вида журнал, сказал: «Баланда все это…» — и зевнул. Я ни разу не видел его ни читающим, ни задумавшимся. Счастливый человек! Частенько я вспоминал нашего старика и то, как он покрывался от скрытого волнения багровыми пятнами, когда читал вслух «Медного всадника». Вспоминал, становилось грустно, но тут уж ничего не поделаешь.
Мы с Половиковым жили на Сходне. Тогда здесь было настоящее дачное Подмосковье, с еще нечастыми дачками, заколоченными зимой, с привольем и невырубленными лесами. В небольшом доме отдыха наше спортивное общество проводило сборы спортсменов — лыжников, конькобежцев, волейболистов. Они приезжали из города, шумные крепкие ребята и девушки, и вскоре уезжали, оставив ненадолго в памяти случайные разговоры, две-три партии в шахматы, озабоченность предстоящей борьбой.
Когда они уезжали, дом пустел. Оставались мы с Половиковым и несколько отдыхающих, людей смирных, дорожащих каждым проведенным на отдыхе днем, степенным гулянием вокруг дома по дорожкам, присыпанным песком.
Послушав на сон грядущий последние известия из Москвы, они дружно шли в столовую пить кефир из фаянсовых кружек и расходились по комнатам. Дом стихал, и очень громко начинали бить старинные, с медным маятником часы в холле, стрекотали сверчки.
Я оставался один. Спать не хотелось, потому что выспался я тут, наверное, лет на десять вперед. Отправлялся в бильярдную, гонять шары, пока никто не видит, какой я в этом деле профан. В бильярдной выдерживал недолго, здесь круто пахло табачным дымом и бледные шары наводили унынье своим бараньим упрямством и тупостью.
Кончалось тем, что я руками напихивал шары в сумочки луз и, ткнув на место белый от мела, пачкающий кий, шел читать.
Но и читалось плохо. Маленькая и трепаная библиотечка дома отдыха была бедна. Первое время я с интересом разглядывал комплекты «Нивы», особенно за те годы, когда началась первая мировая война и попадалось много фотографий с фронтов. Однако от этого не становилось веселее, а плохонькие рассказы и сентиментальные стишки, украшенные старомодными виньетками, вызывали тоску и даже удушье от ощущения, будто я попал в кладбищенский мир.
Да, часто я там тосковал. Если б не цель, ради которой терпелось все, удрал бы, конечно, без оглядки. Где-то не так уж далеко, всего час с небольшим езды на поезде, жила моя Москва. Три раза в неделю я бывал там. Но города почти не видел. Прямо с вокзала мы с Половиковым спешили в боксерский зал. После тихого снежного леса, после хрипловатого боя часов в пустом холле и сонного пенья сверчков в каждом углу пулеметный треск боксерских груш, свистящее шарканье ног, стремительное мелькание кожаных перчаток — все это оглушало, ошеломляло, и, пожалуй, только к концу тренировки я приходил в себя.