Кожаные перчатки
Шрифт:
Свободный стул был рядом с Аркадием Степановичем. Я, конечно, сразу узнал широченную, сутуловатую спину старика. Черт знает что: едва я эту широченную спину увидел, что-то мальчишеское, виноватое и жалкое шевельнулось во мне.
Но было так мгновение. Я дернул головой:
— Ничего. Я лучше постою…
— Зачем же, — оказал Митрохин, — садитесь, вон место…
Если б мне угрожала лютая казнь, я все равно не сел бы на тот стул, рядом со стариком. Ни за что! Глупо это было. По-моему, они поняли, в чем дело. Я видел, как Половиков перегнулся через стол и с улыбкой сказал что-то Митрохину.
— Хорошо, —
Он спросил меня: знаю ли, зачем вызвали. Я сказал, что не знаю.
Митрохин обратился к Аркадию Степановичу:
— Разве вы не успели передать товарищу Коноплеву решение центрального совета общества?
Старик грузно повернулся к председателю, заговорил сухо, подчеркнуто официально:
— Я уже имел честь докладывать, что не считаю это решение разумным.
За столом задвигались, переглянулись. Юрий Ильич, сидевший напротив старика, поднял острые плечи, покачал головой:
— Какое же вы имели право? Решение большинства…
Наверное, это было последней каплей. Старик тяжело встал, уронил палку, поднял ее, резко отодвинул стул.
— Считаю себя свободным, — сказал он, ни на кого не глядя, — складываю ответственность за поведение товарища Коноплева. Всякую ответственность!..
И все-таки, может быть, обошлось бы. Даже, наверное, я, постепенно остыв, осознав правоту старика, пришел бы к нему, покаянный. И он, тоже остыв и тоже осознав, что забирал уж очень круто, простил бы меня.
Но случилось непоправимое, то, что на годы отделило нас друг от друга.
Старик пошел к двери, тяжело опираясь на палку. Он шел так близко от меня, что я слышал его стесненное, видно, от большого волнения дыхание. И я, испытывая непереносимую боль за то, что сейчас сделаю, остановил старика, поглядел в его родные, узкие, со стальным отсветом глаза и сказал четко и громко, чтоб все слышали:
— Очень рад. Очень рад, Аркадий Степанович, что так вышло!..
Все, что было дальше, помню, вижу, как сквозь пелену косого дождя. Митрохин сказал, что решено включить меня в сборную команду общества для предстоящего в декабре чемпионата страны. Спросил: нет ли у меня возражений.
— Нет. Спасибо.
— Прекрасно. Встречи будут трудными. Вы отдаете себе в этом отчет?
— Отдаю.
— Надо хорошо подготовиться. Мы вам поможем.
— Спасибо.
Вот, кажется, и все. О самом главном было спрошено так, как будто это не имело особого значения. У кого я хочу тренироваться? Я сказал: все равно.
— Если можно — у Половикова. Мы уже тренировались вместе.
— Можно. Он, по-моему, согласен?
— Вполне!
Трудная осень… Я мог бы сказать — осень, полная ошибок. И то и другое было бы верно.
Наташку я встретил без цветов. Их было много на рынке, но я подумал, что тащиться на вокзал с букетом действительно мещанство. К тому же день был дождливый, так что и вовсе нелепо торчать на перроне с мокрыми цветами.
И потом — настроение было но то. Смутное было настроение.
Хотя все вроде шло, как нельзя лучше. Я много тренировался. Три раза в неделю уходил с работы на два часа раньше — так настояли ребята. Сначала чувствовал себя неловко: с какой стати они должны работать за меня? Однако Иван Иванович сумел убедить, тем более,
Не оставляли вниманием новые друзья. Саркис Саркисович в ту пору казался старшим другом, по-отечески заботящимся лишь о том, чтобы помочь хорошенько, спокойно подготовиться к чемпионату. Он частенько приезжал на тренировку. Сначала один, потом с Таней. Правила категорически запрещали присутствие в боксерском зале посторонних, но для Саркиса Саркисовича и Тани делалось исключение:
— Честь для нас — такие люди, — говорил Виталий Сергеевич. — Ты слышал: Саркис Саркисович пишет сценарий! О боксерах. Это замечательно!..
Конечно, я знал, что Саркис Саркисович работает над сценарием. Он вел со мной долгие творческие беседы, как он называл часы, когда он расспрашивал меня об ощущениях, которые я испытываю на ринге, повторял ежеминутно: «Гениально, душа моя! Ты вдохновенный романтик, я всегда утверждал…»
И, взъерошив седые космы, извинившись, уходил в другую комнату: «Я должен все это переварить! Это грандиозно!»
И мы оставались с Таней одни. Она в ту пору вела себя со мной мягко, была предупредительна, тиха. Она даже прическу переменила, сделала ее более гладкой и строгой. Узнав, что я люблю стихи и что Аркадий Степанович часто читал их нам, она, когда мы оставались одни, доставала с полки книжного шкафа, занимавшего у Саркиса Саркисовича всю стену с пола до потолка, маленькие томики в оранжевом, синем или желтом переплете, и, уютно устроясь с ногами в кресле, говорила каждый раз с милой улыбкой: «Не большой я мастер, Коля… Но если это вас развлечет…»
Она читала хорошо, с грустной ноткой в тихом голосе. И стихи выбирала грустные, ласкающие, в которых любовь почти всегда была несчастна.
Безвольно пощады просят Глаза. Что мне делать с ними, Когда при мне произносят Короткое, звонкое имя? Иду по тропинке в поле Вдоль серых сложенных бревен. Здесь легкий ветер на воле По-весеннему свеж, неровен. И томное сердце слышит Тайную весть о дальнем. Я знаю: он жив, он дышит, Он смеет быть не печальным…Я не очень понимал смысл такой поэзии, и грусть мне тогда была не нужна. Мне порой хотелось спорить, ударить вразрез словом Маяковского. Но музыка голоса Тани баюкала, успокаивала, гладила. Ничего не хотелось — ни спорить, ни думать ни о чем. Когда она умолкла и в комнате делалось совсем тихо, я чувствовал иногда, что она смотрит на меня, и, обернувшись, заставал в удлиненных ее глазах задумчивое удивление, словно она старалась понять что-то важное во мне и в себе и не понимала этого.
Возвращался из кабинета Саркис Саркисович, и появлялись на маленьком круглом столе чашечки черного кофе, а для меня — чай с молоком.