Кожаные перчатки
Шрифт:
Что теперь вы на это скажете, Аркадий Степанович, не посчитавший меня быть достойным капитаном команды? Бог с вами, что нам теперь ссориться, в чем считаться… Каждый идет своим путем! Сегодня же подброшу вам в почтовый ящик парочку билетов, Аркадий Степанович. Без всяких там записочек: сами отлично догадаетесь — от кого и зачем…
И Наташке подброшу билет. Только один. А что? Воля ее — идти или нет, мне лишь бы знала…
Всех ребят позову! Всех! Сегодня же побываю у нас на дворе, занесу, так уж и быть, билеты Алешке, Борису, Глебке… Это хорошо, что
А как быть с заводскими? Тут надо целый зал покупать! Позвоню-ка лучше всего директору: так, мол, и так, уважаемый Порфирий Платонович, давайте-ка раскошеливайтесь вместе с завкомом, устраивайте, не жмитесь, коллективный культпоход, полюбуйтесь на своего чудачка Кольку-выдвиженца!
Какая жалость, что сейчас нечего и думать брать в рот спиртное. Не большой я любитель, но ради такого исторического события не постеснялся бы опрокинуть бокальчик…
Нет, но каковы все-таки хитрецы? Фильм вышел на экраны, народ валом валит, вон уже спрашивают билетики, а мне — ни слова?
Подождите же, сыграю и я с вами шуточку, прикинусь тоже, будто ничего не знаю. Интересно, как они станут себя вести?
Вот она, жизнь человеческая. Вчера все представлялось мрачным. А сегодня?! Нет, не так уж просто заставить Николая Коноплева свесить голову, не затолкаешь его в сторонку локтями. Мы все-таки значим кое-что, годимся на что-то…
Подрагивала тугая холстина, парусом неслась над суетней Арбатской площади. Меня все толкали — мешал, торчал на ходу. Я смотрел, как люди идут в кино. Хорошие люди!
…Мы сидели в директорской ложе вдвоем с Таней. Сеанс только что кончился, и люди медленно расходились, толпясь в проходах.
Я знал заранее, что предстоит какая-то неприятность, по не думал, что придется пережить трагедию. Дома Таня успела предупредить: «Получилось не совсем так, как ты, наверное, ждешь… Знаешь, мы все очень огорчены. Саркис Саркисович, бедный, места себе не находит… Павел Михайлович, ты ведь знаешь, какой он превосходный человек, говорит, что сам будет советоваться с Азарием Ароновичем — как бы исправить положение…»
Я терялся в догадках.
— Ты мне скажи правду: картина вообще не удалась?
— Нет, почему же? Есть интересные режиссерские находки… Местами очень лирично… И потом — прекрасная музыка…
— А я?
Не следовало задавать этого вопроса. Именно этого вопроса не следовало задавать, да еще таким храбрым голосом. Таня сделалась неестественно оживленной, заторопилась убирать со стола, сказала: «Прости меня, я сейчас…» — и быстро ушла на кухню, и долго там оставалась, стучала посудой.
У нее были странно несчастные глаза, когда она вернулась в комнату, и лицо почему-то обиженное, как будто она досадовала на что-то или на кого-то, вероятно, как я догадался, на то, что вот оставили ее одну, с глазу на глаз с неприятностями…
Больше я ни о чем не стал спрашивать.
…В зрительном зале, прямо перед глазами, сияла вымытыми стекляшками большая люстра.
Я очнулся, когда Таня, погладив меня по плечу, сказала:
— Пора, пожалуй, идти…
— Да, конечно, — сказал я.
Мы пошли вниз по зеленой ковровой дорожке, и зеркало, с пола до потолка, терпеливо ждало, когда мы освободим его гладь.
Когда мы вышли из кино на площадь, было еще совсем светло, я забыл, что сеанс дневной. Таня взяла меня под руку, и мы медленно пошли по Гоголевскому бульвару, усыпанному желтыми и красными кленовыми листьями. Мы просто гуляли, потому что погода была прекрасная. Таня рассказывала о Петьке, говорила, что, если я хочу, можно будет взять его на денек домой: «Знаешь, он становится все забавнее…» — «Конечно, — говорил я, — дети всегда так».
— Ты не очень расстроен, Коля?
— Ну что ты!
— Верно, милый… Ты мужественный, сильный…
Об этом не следовало говорить. Никогда не следует говорить человеку, что он мужественный и сильный, когда он шатается, стоя на проволоке, и больше всего на свете боится загреметь вниз.
— Да, — сказал я, — совсем позабыл: у меня же одно срочное дело! Понимаешь, перед отъездом…
— Ты недолго? — Таня совсем утешилась. Она пошла дальше по бульвару уверенной походкой женщины, знающей, что на нее смотрят.
Пусть ей будет хорошо, пусть думает, что все обошлось и ни с кем не случилось никаких трагедий.
Я вернулся на Арбатскую площадь. У кинотеатра «Художественный», выгибаясь вдоль стены, стояла очередь. Я вошел в метро, и какой-то парень с землистым лицом спросил, не нужно ли билетов в кино.
Я сказал: «Пошел к черту». С ним я мог себе это позволить. Он отпрянул: «Спокойненько, гражданин…»
Я ехал на киностудию. У меня не было уверенности в том, что застану в киностудии Азария Ароновича, но там мне могли сказать, по крайней мере, где можно его искать. Я еще не знал, о чем стану с ним говорить, но мне необходимо было видеть его, потому что так было невыносимо. Больше всего я боялся, что могу его ударить. Пожалуй, хорошо, если не застану на студии. Иначе я могу его ударить.
Видеть его я должен. На протяжении полутора часов, пока шел фильм, я только два или три раза успел заметить на экране свою спину. И еще: играл мышцами. Потряхивал, будто расслабляясь, мышцами рук и ног в промелькнувшем где-то эпизоде. Я видел свою спину и подрагивающие ляжки. Больше от меня в картине не осталось ничего. Я читал Константина Сергеевича Станиславского для того, чтобы подрожать ляжками и показать людям спину?!.
«Придется раскошелиться, уважаемый Порфирий Платонович, устроить коллективный культпоход, полюбоваться на своего Колю Коноплева-выдвиженца!..»